У Мэри Бруннер, еще одной девочки Мэнсона и, технически говоря, первой из них, тоже было лицо ведьмы. Нельзя сказать, чтобы у каждой его девочки на лбу было написано «сумасшедшая», но на каждой значилось большими буквами «некрасивая», с жирным подтекстом «одинокая». Весь вечер у меня в голове вертелась одна мысль, как бывает, когда попадется знакомое лицо, а имя никак не можешь вспомнить: те, кого эти женщины убивали, были богаче, привлекательнее, круче. Хозяева жизни. В каждой книге непременно уделялось внимание внешности жертв, то есть это было важно, но никто ни разу не пытался объяснить, почему и насколько. Перед началом бойни сама Сьюзен Аткинс так и сказала про Тейт и других присутствовавших в доме: «Ого, да они тут все настоящие красавчики». Правда, она не уточнила, облегчило или затруднило ей это обстоятельство сам ход резни.
Я полагаю, Чарльз Мэнсон вычислил, как важно девушке быть хорошенькой. Он называл Патрицию Кренвинкль красавицей и никогда не выключал свет, когда они с ней занимались всякой непотребщиной, вот почему она набросилась на Эбигейл Фолджер и с такой силой била ее ножом, что переломила ей позвоночник. Убийство совершалось настолько изуверским способом, что Эбигейл Фолджер, чья белая ночная сорочка уже насквозь пропиталась кровью, взмолилась: «Стой! Хватит! Я уже умерла!»
Какие жуткие, прискорбные слова!
Бессмысленные убийства. Смерть не из-за чего.
Я старалась не думать о маме, но это было невозможно. Ей надо будет пройти химиотерапию. Она, наверное, облысеет. Возможно, ей отрежут обе груди. Она станет больной, печальной и совсем непохожей на себя. Есть даже шанс, что я ее не узнаю, когда вернусь домой. Глаза у меня наполнились слезами, а я знала: стоит дать им волю, я уже не смогу остановиться.
А потом мне вспомнилось письмо на двери моей сестры. Моей
У сестры окна выходили на расстилающуюся внизу долину; комнату, в которой я сидела, от темной ночи отделяли лишь металлические жалюзи и больше ничего. Когда сестра зажигает свечи и любуется луной, вид-то, может, открывается прекрасный, да только неизвестно, кто в это время из темноты любуется тобой. Я, съежившись, забралась поглубже на диван и накрыла голову пледом, вглядываясь в угольно-черные небеса сквозь узенькую щелочку, как делала, бывало, в раннем детстве, когда мне становилось страшно в темноте.
Интересно, а переживает ли мама из-за того, что она мне сказала? И беспокоится ли сестра, что бросила меня одну в доме, где для самообороны у меня есть только коробка из-под пиццы и пластиковые нож и вилка? По соседству начали дико лаять собаки, а я сидела и повторяла про себя: «Наверное, это кролик; наверное, это кролик; наверное, это кролик», пока они не успокоились. Я закрыла глаза и попыталась уснуть, но вместо этого снова услышала, как мама говорит, что я повинна в ее болезни, что я канцерогенна: эдакая человекообразная сигарета, на которую забыли приклеить предупреждающий ярлык.
В конце концов я оставила попытки заснуть и снова раскрыла книгу, потому что в эту ночь думать о женщинах «Семьи» Мэнсона было все-таки легче, чем думать о женщинах моей семьи.
Ночью мама оставила мне длинное послание на автоответчике. «Анна, дорогая, мне очень жаль. Даже не думай, что ты не можешь вернуться домой. Я просто считаю, что этим летом тебе будет намного лучше и веселее там, у сестры. Бёрч пойдет в детский сад на работе у Линетт, а я хочу отдохнуть, по-настоящему исцелиться и перенастроить свои жизненные ориентиры. Времени у меня совсем мало. Нам с тобой нужно хорошенько поговорить; мы сейчас очень далеки от того, чтоб быть такими матерью и дочерью, как мне хотелось бы. Может, начнем писать друг другу письма, простые или электронные, или еще как-нибудь попытаемся снова узнать и понять друг друга. А когда мы обе будем готовы, мы сможем стать друзьями. Я надеюсь, это лето принесет исцеление всем нам. Если захочешь, позвони мне позже, а скоро твой папа вернется из Мексики и наверняка сразу свяжется и со мной, и с тобой. Я тебя очень люблю. Не забывай об этом».