В непритворном гневе Никита, с его живым и выразительным лицом, становился подлинно величествен… В обыкновенное время легко смущавшийся, он усилием воли подавлял свою застенчивость и заставлял себя говорить отчетливо и прочувствованно, но не слишком горячо, без лишней жестикуляции. В этом неуклонном внутреннем руководстве собою и впрямь было нечто героическое. Все собравшиеся за столом, не исключая и Артамона, наблюдали за ним с волнением и некоторым трепетом. Когда Никита своей небольшой красивой рукой, словно вспорхнувшей со скатерти, показал «маленького ребенка, вот такого», Любинька Горяинова потупилась, а Матрена Ивановна промокнула глаза шалью…
— Воспитаньем, убежденьем или силой, но расторгать узы между родителями и детьми бесчеловечно, — негромко, однако с сильнейшим убеждением вдруг произнес Артамон.
Вышло это неожиданно кстати и прозвучало так хорошо, что Никита даже оглянулся на кузена и одобрительно кивнул.
— Что было бы, если бы ваши сыновья, ваше пр-во, были бы от вас отняты и решением их судьбы занимались бы чужие, холодные люди? (При этих словах Матрена Ивановна вновь приложила к глазам уголок шали. Артамон хотел здесь тоже сделать рукой красивый жест, как Никита, но раздумал.) Я уж не говорю о дочерях — этого наверняка не выдержало бы ваше сердце. Мне трудно судить… мой отец сам владеет людьми, он бывает строг, но я уважаю его как человека, который не умножает чужого горя. Не можешь быть причиной добра — не твори и зла, я так понимаю… а пуще всего совершенствуйся и старайся быть полезен, — добавил он, украдкой взглянув на Никиту.
Вера Алексеевна проследила его взгляд и с улыбкой спросила:
— А сами вы как думаете?
— Это полностью и мое мнение, — вспыхнув, отвечал Артамон. — Не думайте, что раз я говорю улыбаясь, то настроен легкомысленно.
— Верно, — подтвердил Никита.
— Вы сказали — совершенствуйся и старайся быть полезен. Но в чем, по-вашему, надлежит совершенствоваться? — спросила Вера Алексеевна и внимательно взглянула на него.
Артамон как будто немного растерялся, но все-таки ответил:
— Я так рассуждаю: старайся больше любить ближнего и делай то, к чему тебя обязывает честь. Вы знаете, я читал из истории, как рыцари присягали своим сеньорам, обещая быть верными — но только если послушание не вынудит их поступиться честью. Честь была для них выше верности…
— Je comprends2… Люби ближнего и послушествуй старшим, — с легким разочарованием сказала Вера Алексеевна. — Уж больно на пропись похоже. Неужели вам, мужчинам, так трудно блюсти свою честь, что об этом нужно говорить особо?
— Это трудно, Вера Алексеевна, очень трудно! — с неожиданной горячностью возразил Артамон. — Только вы не смейтесь… но вообразите себе: тысяча мелочей, и нет ясного мерила! Мой кузен Michel — Михайла Лунин, вы, быть может, о нем слышали… человек чести, прекрасный человек! я его люблю, как родного брата, — он вызывал к барьеру за неловкое слово, за косой взгляд, почитая свою честь затронутой. А вот Никита живет совершенно иначе — он не обращает внимания на всякие пустяки и не ищет стычек…
— Я был бы тебе весьма обязан, если б ты мне позволил рекомендоваться самому, — заметил Никита.
— Однако же порой пренебречь этими пустяками — значит попасть в неприятнейшее положение, — произнес Владимир Горяинов. — Еще трусом назовут.
Перейдя в гостиную, заговорили о дуэлях. Никита горячо утверждал, что допускать сомнений в своей порядочности не следует, но, однако же, дурно опускаться до неразборчивого бретерства и ездить на дуэли, как в собрание, для развлечения. Алексей Горяинов-сын возражал, что всякие «мальчишки», штатские особенно, привыкли видеть в отказах от дуэли слабость, а потому «никакого уважения не будет». Горяинов-старший порывался поведать о давнишней своей дуэли с поручиком Несвицким из-за какой-то m-lle Рамон, но был в самом начале остановлен Матреной Ивановной. Артамон сперва поддержал Никиту, а потом сам признался, что в четырнадцатом году, в Париже, в одном небольшом собрании, чуть не вызвал своего сослуживца переведаться на саблях из-за того, что тот залил ему мундир вином. Иными словами, в гостиной было весело.
Артамон более уж не возобновлял разговора о совершенстве, но рядом с Верой Алексеевной, видимо, чувствовал себя покойнее и не боялся испортить впечатления. Впрочем, слушать его было занятно; окружающие смеялись не умолкая. Дар наблюдательности у него был развит сильно: он очень верно, на смеси французского с немецким, представил ссору эльзасских крестьян, потом еврея-часовщика, потом принялся рассказывать, как во Франции ловят певчих птиц. «Я в каком-то героическом рассказе вычитал — изображено, как соловей поет: „Fier, fier, osez, osez3“. По-моему, так это нарочно выдумано. Вера Алексеевна, а по-вашему, на что похоже? У нас няня говорила, соловей поет: „Чего надо, старичок, чего надо, старичок?“ — а бонна по-другому: „Je t’aime, je t’aime, toi, toi!4“».
Матрена Ивановна слушала разговоры молодежи и благосклонно улыбалась.