Итак, все линии фактов показывают, по Бергсону, что сознание есть сила, которая внедряется в материю, чтобы овладеть ею и поставить ее себе на службу. Сознание использует при этом два взаимодополняющих фактора: во-первых, действие взрыва, за одно мгновение освобождающее и посылающее в выбранном направлении энергию, накопленную материей за долгое время; во-вторых, производимое памятью сжатие, которое сосредоточивает в этом мгновении несчетное количество малых событий, реализованных в материи, и таким образом обобщает в нем всю протекшую историю. Но это значит, что
Чтобы осмыслить это, философия должна, по Бергсону, изучать жизнь души во всех ее проявлениях. Философ путем внутреннего наблюдения должен углубиться в самого себя, а затем, поднявшись на поверхность, проследить то постепенное движение, в котором сознание расслабляется, расширяется, готовясь развернуться в пространстве. Присутствуя при этой постепенной материализации сознания, он получил бы по крайней мере смутную интуицию того, чем может быть внедрение духа в материю, отношение души к телу. Так, двигаясь между двумя точками наблюдения – внешней и внутренней, – философия все больше приближалась бы к решению проблемы, которого не может дать психофизический параллелизм, в какой бы форме он ни выступал. Но параллелизм фактически только заимствован психологами из метафизики XVII–XVIII века, из работ Декарта, Спинозы и Лейбница; последние, утверждает Бергсон, хотя и не считали душу простым отражением тела, все же подготовили путь усеченному картезианству, что привело в XVIII веке к постепенному упрощению картезианской метафизики. Ламетри, Гельвеций, Шарль Бонне, Кабанис (которых Бергсон, как правило, называет в своих работах «медики-философы XVIII века») внесли в науку XIX века то, что она лучше всего могла использовать из метафизики XVII века. И понятно, делает вывод Бергсон, что ученые, философствующие сегодня об отношениях физического и психического, склоняются к гипотезе параллелизма: метафизики не дали им ничего другого. Но когда ученые выдают эту гипотезу за научную, в них говорит уже не ученый, а метафизик, поскольку они не могут подтвердить ее на опыте. Им следовало бы ответить так: «Учение, которые вы нам приносите, нам известно: оно вышло из наших мастерских; мы, философы, сфабриковали его; и это старый, очень старый товар. Цена его, наверно, из-за этого не меньше, но от этого он и не становится лучше» (р. 44).
Философия и психология, по Бергсону, могли бы пойти гораздо дальше по пути познания человека, его души, если бы иначе развивались. «Современная наука – дочь математиков… она стремится, в сущности, измерять. Но явления духа по природе своей не поддаются измерению» (р. 70–71). В этом и коренится причина того, что психология задержалась в своем развитии и мало чем может помочь человеку. «Порой я задаюсь вопросом, – пишет Бергсон, – что было бы, если бы современная наука не родилась из математики и, двигаясь в направлении механики, астрономии, физики и химии, не сосредоточила все усилия на изучении материи, а начала бы с размышления о духе, – если бы, к примеру, Кеплер, Галилей, Ньютон были психологами. У нас, безусловно, была бы психология, которую сегодня мы не можем себе представить… и она была бы, вероятно, по сравнению с нынешней психологией тем же, чем наша физика является в сравнении с аристотелевской» (р. 80).