Боже мой! как подумаешь, до чего мы были наивны так немного лет тому назад! «Вперед» вносил в свой «мартиролог» таких людей как Исаак Львов*, имевший неосторожность умереть в крепости от скоротечной чахотки. Из-за смерти Чернышева*, которого гуманное начальство выпустило издыхать «на воле», – сотни человек подняли такой страшный шум и на могиле замученного публично и торжественно клялись «жить и умереть для свободы и блага народа»… Где теперь эти клятвы? Куда они девались? В этой толпе были люди, перед которыми открывалась блестящая «карьера» (очевидцы вспомнят это без труда), и они рисковали ею, не будучи в состоянии сдержать честного порыва. Из-за того, что несколько сот человек гнили по тюрьмам всего каких-нибудь 2–3 года, цвет нашей молодежи, очертя голову, пошел на Казанскую демонстрацию, а оттуда – на каторгу. Подлевский* умер даже не в тюрьме, а в лазарете, мы ходили его хоронить, силой брали гроб, дрались на улице с полицией, желавшей остановить процессию. А Боголюбов*? Ну, что особенного с ним произошло? Разве не бьют нынче, уже не говорим в централках, а посреди Петербурга, в крепости, да и бьют так, что человек неделю не в состоянии стать на ноги. Мы и ухом не ведем. А тогда? Чуть не произошла целая революция. Весь Петербург волновался, и когда чистая душа Веры Засулич* не вытерпела позора родины – вся Россия поголовно рукоплескала геройскому поступку. На защиту мстительницы явилась общественная совесть присяжных, толпа, готовая идти в рукопашную… Кто только не мечтал хоть чем-нибудь помочь Засулич. Незнакомые, встречаясь на улице, передавали друг другу тревожные слухи о ее поимке. Полицейские предлагали ей свои квартиры. Молодежь напрашивалась охранять ее с оружием в руках. О, времена наивности! Адвокаты гремели смелыми речами, в которых «приковывали» правительство к «позорному столбу» из-за того, что правительственные агенты без достаточно уважительных причин арестовывали людей и слишком долго держали их в тюрьмах. Знаменитый писатель благоговейно целовал карточки женщин «московского процесса»[219]. Родители, родственники и знакомые из-за тысяч верст съезжались в Петербург, осаждая тюрьмы и утруждая начальство самыми настойчивыми хлопотами. Они очень много позволяли себе, эти родители. «Я прежде любила и уважала царя, а теперь я его ненавижу и презираю!» – эта фраза, которую припомнят многие из прокуроров окружного суда, прошла безнаказанно матери, отпустившей такую возмутительную фразу только из-за того, что ее сына услали на каторгу. Велико ли дело каторга! Позволительно ли так выражаться в настоящее время матери, даже если бы перевешали всех ее сыновей и дочерей и ее самое на придачу? А общество? А молодежь? Лица высокопоставленные, барыни, осыпанные милостями судьбы, все свое время посвящали заботам об алчущих, жаждущих и томящихся в темнице. Граф Пален* верно вспомнит одну из тех чистых душ, которая хотела на коленях просить у него «справедливости». Справедливости? О, наивные времена! Сотни совершенно посторонних женщин, старых и молодых, учащихся и неучащихся, толпились в прихожих и приемных тюрем, добиваясь возможности чем-нибудь помочь «мученикам правды ради». Мужчины… мы помним, как они ухитрялись на все лады освобождать преследуемых: сколько на это шло ума, энергии и денег; сколько людей за это сами поплатились свободой! По всему Петербургу, по всей России пробивалось и кипело честное, святое чувство любви к человеку, любви к свободе, самоотвержению и самопожертвованию. Состояния жертвовались «на дело», последние гроши отдавались по подпискам на помощь заключенным, на поддержание революционной борьбы. Мы помним один дом, населенный студентками и студентами, вечно оборванными и голодными, но бодрыми и честными; можно было пари держать, что во всем доме не сыщешь 10 рублей, и, однако, на первую стачку Новой Бумагопрядильни[220] этот дом в один вечер собрал 115 руб.! Замечательное дело: совесть, сознание того, что честно и что подло, до того наполняли собою воздух, что даже сами правительственные агенты стыдились своей роли. Много делалось возмутительно-гнусного и жестокого, но люди, по крайней мере, понимали собственную гнусность. Прокурор стыдился глядеть своей жертве в глаза; смотритель тюрьмы положительно терялся перед арестантом, ибо чувствовал себя палачом. Были и тогда, конечно, субъекты, но им приходилось только мечтать: «Эх, не так надо подтянуть». Масса давила на них и парализировала их порывы.

А теперь! Поглядишь вокруг себя – тошно становится. Уж именно:

Бывали хуже времена,Но не было подлей.
Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги