Вообще-то, если мы были, как уверял меня приятель, друзьями и я к тому же знала множество его знакомых и коллег, это могло означать, что я уже в его класс как-то попала. И все же, очевидно, этого было недостаточно, и в него нужно было попадать каким-то другим образом. Возможно, сверху, как бог из машины, или как спецкор, или full professor. Или с помощью ковра-самолета, на котором заодно я могла бы тесно обняться с важным членом его социального класса. А может, просто как владелец квартиры с видом на Колизей. И тогда я точно смогла бы, наконец, пригласить всех моих приятелей с их товарищами на борщ, и это стало бы началом нашей незаходящей дружбы. Только так, только равноправно, а не как какой-нибудь клиент Вирра подниматься к ним на мозглый Эсквилин под весенними сквозняками в накидке, промокшей от дождя[82].

Старея, я получала все больше расположения от женщин и все больше здорового равнодушия от мужчин. Но после прохождения школки зла у меня атрофировались мускулы доверия. Как неприятный зверь броненосец, я предпочитала отсиживаться в норе и при любом подозрении могла свернуться в шар. А может, я оказалась всего лишь растением, которое, мутировав до неузнаваемости, кое-как прижилось на новой почве, но оказалось настолько хилым, что не могло ни цвести, ни плодоносить, так что и пересадить меня обратно было бы уже невозможно.

И все же я продолжала себе твердить, что лучше выпасть, чем попасть, и что расчет – это только просчет. Именно этот город, не вписывающийся в современность, этот фантом столицы, пародирующий важничанье, чинопочитание, помпезность, мог дать, казалось мне, приют новому скептицизму и идее центробежности. Из угловой тени я наблюдала за тем, как народ пробивается к несуществующему источнику. Но ничто здесь не имело надежды на успех, все одинаково проваливалось в карманы пустот подземелья, и те, кто летел на выпуклый свет этого города, в лучшем случае должен был превратиться в неудачника, в худшем – сойти с ума. Рома, пиявка, сучка, поблядушка (как только не называли эту красотку) была просто великолепна, когда равнодушно отталкивала своих поклонников. Часто отставленные возлюбленные больше ни на что не рассчитывали и, радуясь, что сумели выжить, зализывали раны. Выпадая за горизонт, иногда они начинали различать не замечаемые ими раньше планеты. Оказывалось, что и по ту сторону фортуны, за которую они никогда и не думали переходить, существует жизнь. И что она там даже более пестрая и непредсказуемая, как если сравнить регулярный парк с диким лесом.

По мере моего одностороннего слияния с городом в моем бытии в моей эзистенца появился другой тип местных, который и стал для меня здешним золотым фондом. Это были люди, как сказали бы в российском девятнадцатом веке, мещанского звания, по происхождению принадлежавшие к самому жалкому типу буржуазии, скорее даже полупролетарии, не смогшие выучиться, несмотря на желание и таланты, потому что нужно было пожертвовать ими в обмен на незамедлительную работу. Порой из самородков они делались крепкими автодидактами, более свободными, чем официальные интеллектуалы, так как не должны были отчитываться ни перед кем в своем мнении и политическом выборе. Чем-то они напоминали разночинцев или интеллигенцию моего бывшего мира, потому что вставали на политическую, этическую и эстетическую позицию не за зарплату, открывали свои двери странникам не для того, чтобы потом написать об этом книгу и пробиться в магистратуру. Обычно они тоже относились к «левым» (ибо здесь все, вопреки гипотезе о чистилище, делилось на левое и правое, на гвельфов и гиббелинов, на фашистов и коммунистов), но к левонатуралам, а не к левоинтеллектуалам. Эти последние частенько жили в Париоли, на Монте Марио или в виллах на Кассии, кто-то даже имел яхту, тщательно скрывая ее существование, и в общем-то могли позволить себе работать в малооплачиваемых изданиях, часто недоступных для понимания своей пролетарской аудитории, которая, кстати, стремительно исчезала.

Пассивно-левым был и критик, один из влюбленных, настолько впечатлительный, что просто не мог выносить моих разговоров о судьбе, порой проходящей по касательной к участи экстракоммунитария. Формально экстракоммунитариями были все иностранцы не из Европейского союза, в том числе американцы, швейцарцы и, конечно же, австралийцы с новозеландцами. Но их как раз так никто не называл. Разделение было чисто экономическое, и слово превратилось по сути в ругательство.

«Зачем тебе этот постоянный вид на жительство и разрешение на работу? – убеждал меня критик. – Живи так, чем тебе плохо?» И отправлялся в университет рассказывать стареющему юношеству о национальных писателях двадцатого века.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Художественная серия

Похожие книги