Как же удобен был старый мир, когда у всего существовало свое время и место. Старичок, совершенно очевидно, к нему принадлежал. Дождавшись, когда бармен, с которым он, как у них было заведено, устраивал фехтования с помощью острот и подковырок, отвлечется на кого-нибудь другого, я пристроилась рядом со своим стаканом
Прослушав запись уже два раза, открыв беззубый рот, до которого почти дотрагивался мясистый носяра, высвободив влажное
– Кошмар, – наконец произнес он тихо. – Если я хоть что-то понял в этом сленге и их диалектах, он в опасности.
– Она, она, а не он, но не важно. А кто ей угрожает? Другие женщины, которые с ней говорят?
– О господи! Да нет же, – и он придвинулся ко мне вплотную так, что его длинные волосы щекотнули мне щеку.
Старичок был полиглотом. Некоторые языки он смаковал, будто бы они были приготовлены шефом какого-нибудь ресторана, на некоторые, брызгая слюной, набрасывался, как на шницель из деревенской траттории, какие-то просто пожевывал, как пресный салат. Португальский был довеском латинского лакомства.
Неожиданное участие старика, вспыхнувшее после произнесения Флорином речи под портиками, внушило мне к нему доверие. Он показался мне вновь найденным давним наставником. Как будто после долгого плутания по лесу я наконец вышла к знакомому дубовому пню на поляне, от которой начинается протоптанная тропа. Памятуя о его гении, я появилась в этом баре в надежде, что с его помощью лихо отвоеванный нами голос Лавинии выведет к ней меня, а значит, и Диего. Речь вся в светотенях и вышивках, кружевные манеры, прожженные сигаретами многотомники знаний – старичок казался каким-то допотопным академиком, и я поинтересовалась, в каком университете он раньше служил и на какой кафедре.
– Наверное, на классических языках, да? Или преподавали историю?
Не совсем угадала. Переводчик множества книг, старичок когда-то был учителем латыни в средней школы и лицее.
– Но только после войны, – подчеркнул он. – До этого я был дегенератом.
Выждав паузу и заметив, что вызвал интерес, он добавил, пожевав ртом:
– Не хвастовства ради, а только потому, что вы спросили, – в тридцать восьмом я был молодым ассистентом с блестящими перспективами, но перспективы завели меня в тупик. Из него нас официально предупредили, что небольшая часть окружающей нас профессуры на поверку оказалась отбросами общества. Не как какие-нибудь уже ранее отринутые социалисты или даже коммунисты. Эта новая группка была не только опасна, но и мерзка, чужеродна и не имела права не только преподавать, но даже сидеть в библиотеке, участвовать в конференциях, прилюдно есть. Наскреблось лишь двенадцать профессоров, двенадцать апостолов со всего этого нашего оплота христианства Италии, которые отказались поклясться в верности расовому закону. Всегда ведь найдутся фанатики, не боящиеся даже самого дуче, что толкает их в костер аутодафе. Остальные обычно надеются, что плохие времена быстро минуют. Да и как решиться оставить навсегда комнаты с неуловимым детским запахом, или жаль вот тоже старого отца, беззащитных учеников… Ну а кто-то просто поторопился к освободившемуся месту. Все это – правда, как то, что мы с вами сидим за этим столиком и пьем, – а кстати, что же мы все-таки пьем? – посмотрел он изумленно на два стакана с миндальным молоком, преподнесенные барменом. Пить его он не стал, но загляделся и, кажется, оно напомнило ему молодость.