С европейской сдержанностью мы заказали в косившем под поп-арт баре с белыми столами и стеклянной стойкой по
– Что-нибудь на закуску? – спросил он у Оли.
– Не, ничо не надо, – буркнула она по-русски и сама перевела для Марио.
– Немного маленьких пицц, чуть-чуть бутербродиков, – взял инициативу он.
Конечно, не нужно было этого делать, но он считал ведение светской беседы своей обязанностью кавалера и рубанул с плеча:
– Ну как вам показалась выставка?
Ольга хмыкнула и гыкнула, я тоже растерялась. Все-таки в нас, русских, мало светскости. Когда что-то получается некстати, мы, как правило, просто с удивлением констатируем этот факт, тем сильнее усиливая ощущение конфуза.
Однако Марио не растерялся и вырулил из трясины, сказав что-то о силе впечатления.
– Вам так не кажется? – повернулся он ко мне и к Оле.
– Разве это не очевидно? – ответила я вопросом.
– Мне ничего не показалось и ничего не кажется. Я просто уверена, – вдруг вступила Оля, жующая
За этим последовало долгое молчание.
Даже Марио сперва не уловил, как развить ее метафору.
– Да, конечно, Ротко пережил войну, холокост, ведь он был евреем, – подумав, все-таки нашелся он.
– Неважно, кем был этот Ротко (Оля сделала ударение на последнем слоге), фамилия у него украинская…
– Вообще-то белорусская, он Роткович, – поправила я ее.
– Это неважно, – сверкнула она на меня своими белыми зенками, – он был там, вот и все. Он пережил тот же пожар, что и мы. Он его только и рисует. Это же очевидно.
Мы с Марио уже давно сидели над пустыми наперстками, повыскребав весь неразмешавшийся сахар, но и Оля не заставила себя долго ждать.
– Что-нибудь еще? – галантно и, как мне показалось, слишком формально спросил Марио, глядя на ее пустой стакан.
– Да, пожалуй, возьму себе еще один виски, – особенно не раздумывая, простодушно выбрала она.
На этот раз Марио посмотрел на меня более долгим взглядом то ли сообщника, то ли обеспокоенного родителя. Я же взглянула на него дерзко: нечего было потворствовать пьяным капризам. Пусть теперь сам расхлебывает.
Не замечая или не придавая значения нашим перекрестным флажкам, Оля вдруг налилась светом, как фонарик. Она зашмыгивала вытекающую из носа воду и утиралась тыльной стороной ладони. Марио сразу же потрусил за водой.
– Как я могу тебе помочь? – срезала я ненужные и очевидные «что с тобой?» или «тебе плохо?», окончательно переходя на «ты». Все-таки нам нужно было отсюда уйти, пока ее совсем не развезло. Однако в то же время я догадывалась, что виновником ее страданий было не спиртное и что на нее тоже подействовало взрывное устройство, замаскированное художником в краске и в сукне холста.
Странная, даже жуткая тишина стояла над пустынями и водами, муравой и холмами моего внутреннего пространства. Однако я не собиралась разбираться с этим прилюдно, тем более при Марио. Чем я могла ей помочь? Дать денег? У меня и самой их сегодня не было. Сходить с ней по инстанциям? Но у меня и за себя не получалось толком постоять. Или что там делают за себя?
– Ничем, – ответила она мне, даже не взглянув на стакан воды, поднесенный ей Марио. – Ты никому не можешь помочь, уже никто никому не может помочь, – она выстраивала дамбу из пальцев против прорывавшегося напора воды, что все-таки достигала ее обветренных щек с красными прожилками.
– Ну что? Если вы хотите здесь еще посидеть, то я пойду, – замялся было Марио, но почти сразу же сел обратно. Ведь Оля еще не допила второй виски, и он прекрасно понял мой умоляющий взгляд. Он был немного смущен и теребил кончиками пальцев лунки ногтей, расковыривая кожу.
Как начинающийся дождь – грозу, Олины слезы явно предвещали скорые рыдания, и кое-как мы вытащили ее из-за стола, забрали мешок и вышли на улицу. Слава богу, было зябко, дул ветер. При такой погодке, надеялась я, не очень-то покиснешь.
В автобус она зайти отказалась, и мы потащились по проспектам и площадям к ее жилью.
Бедный Марио хотя и нес бомжовый узел с какой-то врожденной царственностью, все-таки был скорее просто за носильщика, потому что Оля если и говорила, то только на родном. Может быть, ей даже вообще не нужны были слушатели.
По дороге я поняла, что под «катастрофой, которую мы пережили» она вовсе не имела в виду ни холокост, ни что-то метафорическое и что она говорила не о «нас», а о «них», вернее, – о себе самой.