О Господи, не лучше ли и правда гоняться за тенями и ловить ветер? Кто он сам, без чина, без положения в свете, прячущийся за спину Мецената? За свой ум, за свои знания пребогатые, тут он не соврет себе, за мало у кого в России имеющиеся знания, ценится он на сорок рублей в год менее простого пехотного капитана, – пустое звучащее слово – пустословец… Кому нужны рассуждения о нравственности, доброте, красоте… Он старается охраняться от греха, но грех сам лезет в душу. Шумахер… Васята как-то бросил упрек, что он слишком близок к канцелярии. Да, верно, Иоганн Даниил изжил Бильфингера, Бернулли, прогнал Миллера в Камчатскую экспедицию, а теперь взялся за Эйлера, любимого адодуровского учителя. Да, верно, Иоганн Даниил не любит излишнего свободомыслия профессорского, он подозрителен, ибо имеет реальную власть, и ежели сочтет себя оскорбленным, то мстит жестоко, как и поступил он с вышеуказанными учеными. Он неуживчив со светилами, он протежирует любимцам: своему зятю Амману под видом возмещения за дополнительные хлопоты в Кунсткамере прибавил жалованье, будущего зятя Тауберта из студентов произвел в адъюнкты. Да, такое числится за ним, и Иоганн Даниил не инок в своих начинаниях, он верит в силу кулака, боится потерять с таким трудом заработанную власть в управляемой им почти однолично Академии. Но никто не знает, как глубоко чтит Шумахер Тредиаковского: чтит с первого знакомства, и Василий Кириллович опутан его любовью, не смеет возражать своему другу-покровителю, а порой и сам ощущает привязанность к нему. Тут чувства не до конца ясные, двойственные. Когда-то по приезде Шумахер заискивал перед незнакомым поэтом, теперь ситуация переменилась. Василий Кириллович не рвался к чинам, и вот результат…
Лишь собственный образ предстает человеку, и нечего питать тщетные надежды, несбыточные мечты о переделке мира – сновидения баюкают глупцов, и те ими довольны.
Он поглядел на спящего друга, и тот улыбнулся во сне, будто подтвердил: «Да, я доволен, я счастлив, я хорошо и праведно живу».
Вот Алешка ушел в монахи и счастлив – он совсем не отрешенный от жизни инок, нет, он просто живет в своем далеке и поглядывает оттуда на мир. Просто живет, оберегаясь от греха.
– Ты знаешь, я всем доволен, – признался ему Монокулюс. – Мне наконец спокойно в Белгороде, мне есть время подумать, а у вас в столице так все галопирует, да еще держи ухо востро постоянно. Нет, светская жизнь не по мне.
Он и правда доволен, спокоен – он живет ради себя самого, а коли может так – ведь он живет честно, не лжет, не изворачивается, – то это прекрасно.
– Нет, я не лишен честолюбия, но, знаешь, редко мечтаю о епископской кафедре, например. Да и рано мне пока, я еще только эконом. Я бы не отказался, будь мне предложено, не глупец же, в самом деле, знаю, что могу больше, чем просто секретарствовать моему дорогому господину, да там видно будет, не мы решаем.
– Ты чувствуешь, ты ощущаешь себя на месте? – не унимался с вопросами Василий Кириллович.
– Конечно, конечно да, – добродушно улыбался и несколько удивленно прятал голову в плечи Монокулюс.
Он всегда был при ком-то: при нем, при отце Петре, язвительно помыслил Василий Кириллович и вдруг со вспыхнувшей невесть откуда нежностью прибавил шепотом: «Счастливчик» – и, смахнув сбившуюся на лицо слипшуюся прядь волос, погладил чистый розовый лоб спящего.
Нежность породила воспоминание давнего предательства. Когда-то он предал друга, согрешил, пусть и случайно, против желания своего, но согрешил. Казалось, что ради нужного дела предавал, ради спасения, и вроде бы спас, Монокулюс счастлив, доволен, а сам он – нет. Вспоминать об этом смешно и грустно, но и противно как-то: тешит он себя своей правотой – измена ведь изменой и остается, как преданность Алешкина не меняется с годами. Почему же так судьба несправедлива, почему же вечно должен он страдать за других? Или за себя?
Да и почему страдать? Его знают, его канты поют, высшее общество допускает, не принимая, правда, в свой узкий кружок, но прислушивается, ценит, восхищается его мастерством.
В чем же дело?
Да в том, что честолюбив, честолюбив, как и все вокруг при дворе, и это грех, главный грех, ибо он жаждет славы, ему нужна слава. Даже сейчас, в Белгороде, в Харькове, куда едет и где его почитают, любят его стихи. Отчего так происходит, он не может понять, но знает – без славы жизнь не в жизнь, он понял это еще в Париже, когда, прочитав князю Куракину стихотворение, ощутил, что способен теперь ее заслужить. А может быть, честолюбие само по себе не так уж и плохо? Но отчего же со внутренним стыдом связано желание славы? Вероятно, хочет он стать равным вельможам, где-то там, внутри, хочет, и стыдно себе признаться?