— Конечно, его! «Tous les mauvais augures» — «Это недобрые предзнаменования!» — сказал он при выходе из церкви. Он знал, знал! — Она очень разволновалась.
— Вы владеете парижским? — спросил я шутливо, чтобы хоть как-то потушить этот столь взволновавший ее разговор.
Она диковато посмотрела на меня, и из глаз ее брызнули слезы.
— Какой вы, однако… бесчувственный. Нельзя же так, право… Давайте перейдемте здесь.
Мы молча дошли до Калининского и свернули вправо, к почте.
— Вон идет «двойка», давайте сядем? — сказала она. — Я устала. Очень устала.
— А куда мы едем, если не секрет? — спросил я ее уже в троллейбусе, украдкой поглядывая на часы: как бы не опоздать к моей Андреевне, она пускает только до десяти.
— Не ко мне мы поедем, не ко мне, — зло усмехнулась она. — А вы думали?
Я промолчал. Помимо моей воли меня в какие-нибудь двадцать минут втянули в чужие эмоции, в чужие переживания, в чужой характер; заставили меня делать оценки, что-то разделять или не разделять, соглашаться, умалчивать, отрицать. Я уже не мог избавиться от ощущения, что я чем-то виноват, чем-то не устраиваю свою знакомую, — а почему, собственно, я должен был соглашаться с ней, беречь ее эмоции, разделять ее мнения? Не знаю, но я уже чувствовал какую-то зависимость от нее. Свойство сильных, честных, самолюбивых натур. Но все дело в том, что меня заставили участвовать в этом насильно, как бы насильственно купили комплиментом, вниманием, поощрили улыбкой, теплым жестом — и вот я уже был обязан со всем соглашаться и все терпеть, а между тем я еще не знал даже ее имени. Тихо-тихо, а я уже был ею скручен, напрочь связан с ее настроением и прихотями, и это при том, что мне ведь — я знал это точно — ничего не было нужно от нее, — а вот же, купили. Неудобные люди. В их кажущейся истеричности и непоследовательности я читаю стальную логику зоологического эгоизма.
— А что такое аналой? — как ни в чем не бывало, как бы забыв себя, глядя в окно, спросила она.
— Не знаю, кажется, такой столик в церкви, с покатым верхом, для всяких культовых нужд.
— А-а-а… Жаль. А я думала — такое таинственное, с цветами. Люблю эти старинные слова: аналой, иконостас, стихиры… Вы — любите?
Я кивнул головой.
— А цветы — таинственные? — спросил я.
— Да, всегда. Любые. Даже, если хотите, мистичны. Вы только хоть раз вглядитесь в них по-настоящему: какие они все гордые, холодные, злые. Все. Даже самые добрые из них — злые.
— Ну, вот вам, — достал я свои повядшие гвоздички из петлицы (купил их, скитаясь по Москве). — Возьмите.
— Спасибо. Гвоздики самые из всех злые. Как репей, как ромашки. Даже когда не цветут.
Она взяла меня за руку:
— Мы сходим.
— Так быстро? — удивился я. — Я, собственно, и сесть-то еще как следует не успел. Едва устроился.
— Со мной у вас в с е будет быстро, — серьезно посмотрела она на меня. — Все.
Я смутился. Что она хотела этим сказать? Я ее не понимал.
Мы сошли у кинотеатра и спустились в переход. Пройдя под проспектом, мы поднялись и вышли к стеклянному кафе. Громады развернутых, как книги, небоскребов окружали нас.
— У вас есть двушка? — толкнула она меня по-свойски кулаком в грудь. — Мне надо позвонить.
Я достал ей горсть монет, она подошла к открытому автомату и стала нервно дергать диск: что-то у нее никак не получалось. Она стояла вполоборота ко мне, искоса наблюдая за мной, дьявольски подмаргивая мне своим огромным стеклянистым глазом. Ну и дела. Эта девчонка уже подмигивает мне.
У дверей кафе толпились юнцы — девчонки и мальчишки — золотая молодежь Москвы. Вверху гремела музыка.
— Нету мест, — уныло повторял толстый, скульптурно сложенный швейцар в галунах. — Мест нету. Домой, мальчиши, домой, — заунывно повторял он одно и то же. По-моему, в него было вживлено какое-то говорящее устройство. Автомат, а не человек.
Наконец моя знакомка, кажется, дозвонилась.
— Боб, это ты? Фу-у… Наконец-то. Что это у вас тут с автоматом, почему не починишь? Ну ладно. Вот здорово! Привет. Позвонила наудачу, а как раз ты. Спускайся сейчас же вниз и проведи нас. С кем, с кем… Увидишь с кем. С другом, вот с кем. А что, не имею права? То-то же… Ха-ха-ха, ну ты сказанул! Ну, мы жаждем. — Она повесила трубку.
Так она хочет в кафе?
К нам вышел — толпа юнцов почтительно расступилась — невысокий молодой человек лет тридцати, худой, съежившийся, грустный. Круглые, какие-то детские очки, одно стекло треснуто. На администратора не похож. Он кивком пригласил нас следовать за ним. Швейцар стоял как каменный, как сфинкс, охраняющий тайну века: ничего не видел и не слышал. Однако, как только мы прошли, он проворно захлопнул двери — и защелкнул их на задвижку. Толпа тут же хлынула на стеклянную дверь и, возмущенная, принялась барабанить руками и ногами.
— Миша, открой, Миша!
— Миша, ну что же ты, ну пожалуйста. Я тебе рубль дам.
— Мишель, ну хочешь, я тебя поцелую, а? Я сла-адкая…
— Нет мест. Домой, мальчиши, домой, — заунывно отвечал Миша шестидесяти лет.