«Для начала нужно, чтобы тебя уничтожили, чтобы свелись к нулю непримиримые аспекты твоего сознания. Ты должен полностью аннигилировать как человеческое существо, чтобы заново родиться личностью»[227]. Сознание, по мысли Миллера, должно развиваться, устремляясь к своему началу, глубинному «я», всеобщей пустоте, то есть сфере предсуществования личности[228]. Постепенно, по мере преодоления себя как внешнего социального существа, человек открывает свою истинную природу. В романе «Тропик Козерога» Миллер, исходя из идеи единства макро- и микрокосмоса, называет этот процесс «путешествием в утробу мира», то есть к его основанию. Человек, освобождая свое «я», обнаруживает исток всех вещей, чувствует глубинное родство с ними. Заново родившись, он видит себя в самом средоточии жизни, а не отчужденным от нее.

Материальные формы, предстающие перед его взором, утрачивают стабильность, фиксированность. Они оказываются чем-то вторичным, воплощениями жизненного потока, который освобожденное сознание взыскует и разгадывает за ними. Предметы становятся сюрреалистически «текучими», меняющимися, чередующимися. Границы, разделяющие их, исчезают, обнаруживая непрерывное становление, движение жизни. Именно такой предстает предметная реальность в романах «парижской трилогии». Разум фиксирует лишь устойчивую материю, а свободное становящееся сознание – свободу и движение. Оно распознает бестелесность, пустоту, не связанную воплощением. Подобный опыт Миллер воссоздает в «Колоссе Маруссийском» – в описании Греции, где доминирует пустота, непроницаемость, покой и безмолвие. Выскользнув из пут субъективного, герой, подобно мудрецу-даосцу, созерцает нематериальность, неприсутствие. Вот как описывается посещение гробницы Агамемнона: «Я собираюсь перешагнуть порог – сейчас. Перешагиваю. Полная тишина, даже себя не слышу. Меня там просто нет, чтобы услышать, как я разлетаюсь на миллиард мелких осколков. Там только Агамемнон. Плоть распалась, едва с его лица сняли маску <…>. Я порвал с цивилизацией и ее культурным отродьем. Я отказался от нее, когда вошел в гробницу. С этого момента я – кочевник, духовный никто»[229].

Существенно, что глубинное «я», жизненный инстинкт, который открывает в себе личность, несет одновременно духовный и телесный импульс, не разводя их. Поэтому, становясь собой, личность, по мысли Миллера, обретает исходное единство духовного и телесного.

Человек превращается в «мыслящее тело». В дряхлой христианизированной культуре тело, полагает Миллер, репрессируется, а его реакции табуируются. Размышляя о теле, Миллер солидаризируется с ницшевским Заратустрой, который говорит: «Некогда душа смотрела на тело с презрением: и тогда не было ничего выше, чем это презрение, – она хотела видеть тело тощим, отвратительным и голодным»[230]. Просветленный, по Ницше, ощущает себя душой и телом, то есть вернувшимся к мудрости ребенка, к языческой юности человечества. «„Я тело и душа“ – так говорит ребенок. И почему не говорить как дети? – учит Заратустра. – Но пробудившийся, знающий говорит: я – тело, только тело, и ничто больше; а душа есть только слово для чего-то в теле. <…> Больше разума в твоем теле, чем в твоей высшей мудрости. И кто знает, к чему нужна твоему телу твоя высшая мудрость?»[231] Миллер, как и Заратустра, превозносит тело и размышляет о перспективах его освобождения. В идеальном языческом пра-мире, который воссоздается в «Тропике Козерога» и в «Колоссе Маруссийском», тело сбрасывает груз вечных ценностей. В повседневности, считает Миллер, человек должен ощущать тело с максимальной полнотой, прислушиваться к его потребностям, тренировать его. Человеку необходимо концентрироваться на реакциях тела по отношению к окружающей реальности, ибо они адекватны, в отличие от статичных антропоцентрических схем, уводящих сознание от жизни…

Миллеровская концепция возвращения к физическому телу как основе преодоления человеком себя созвучна не только Ницше, но и многим теориям интеллектуалов XX века и, в частности, установкам Жоржа Батая. Опираясь на идеи своего учителя Александра Кожева, комментатора Гегеля, Батай приходит к выводу, что «человек – не то, что он есть, но то, чем он может быть, не отрицая себя, не отрицая своего природного, животного существа»[232]. Но Миллер, отталкиваясь от ницшеанской концепции, представляющей тело равным себе, идет несколько дальше. Ориентируясь на идеи Э. Гуткинда, в романах «парижской трилогии» он стремится обожествить, «космизировать» тело.

Критика «больного» искусства: Ницше и Миллер
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже