Миллер понимает фигуру «гения» в духе Ницше, Ранка (фактически давшего психоаналитическое истолкование идеи Ницше) и Вейнингера. В «Рождении трагедии» Ницше описывает гения как личность, способную в творческом акте преодолеть собственное субъективное начало, слиться с всеобщей волей и уподобиться мировому творцу[251]. Ницшевский гений являет людям дионисийское, трагическое (всеобщее, нерасчлененное) начало мира в новых индивидуальных образах. Тем самым он оправдывает жизнь как эстетический феномен и предлагает новые ценности. Гений у Ницше в «Рождении трагедии» – прообраз его сверхчеловека.
В свою очередь, Отто Ранк, опираясь, безусловно, на идеи Ницше, в книге «Искусство и художник» также использует понятие «гений», отождествляя гения с творческим типом. Гений у Ранка творит из сферы коллективного. Он выражает всеобщую волю в индивидуальном усилии и тем самым меняет застывший образ коллективного. Художник-гений фактически принимает на себя роль Бога: его личная воля, являясь воплощением воли всеобщей, трансформирует последнюю, влияет на ее движение[252].
Миллер последовательно развивает этот комплекс идей, заявленных Ницше и разработанных Ранком. В его представлении художник-гений отличается от невротика тем, что готов принять свое «я», то есть бессознательное, а значит, и космическую волю. Приняв ее, гений перестает быть тривиальным невротиком, пассивным, неосознающим себя объектом мировой воли. Он не подчиняется ей слепо, а управляет ею. Это уже не биологическая, слепая, иррациональная воля, а воля художественная, индивидуальная, исходящая из глубины человеческого «я». Гений начинает творить новую реальность, новые ценности и перспективы жизни. Соответственно, прежние ценности, трансцендентные и обезличенные, им отвергаются. Он создает собственный мир, воплощая всеобщее (волю) в индивидуальных, осязаемых образах. Миллер заявляет: «Но даже в жизни беспутного гения наступает момент, когда он должен подойти к окну и выблевать лишнее. Если ты гений, ты просто обязан это сделать – хотя бы для того, чтобы построить маленький, понятный, твой собственный мир, который не лопнет, как пружина в испорченных часах»[253].
Миллер-персонаж отвергает все внешние ценности, все проекты разума и, покинув пространство цивилизации, поднимается на гору подобно Заратустре у Ницше, чтобы в одиночестве обрести свое «я»: «А теперь я прощаюсь с вами и вашей святой цитаделью. Теперь я ухожу, чтобы сесть на вершине горы и подождать еще десять тысяч лет, покуда вы продираетесь к свету. Я хочу, чтобы хотя б только в этот вечер вы приглушили свет и убавили звук громкоговорителей. В этот вечер я хотел бы хоть немного поразмышлять в покое и тишине. Я хотел бы ненадолго позабыть о том, что вы роитесь в ваших пятнадцатицентовых сотах»[254].
Характеризуя в романе самого себя как «гения» и выводя конкретные черты собственной гениальности, Миллер, вне всякого сомнения, опирается на идеи еще одного мыслителя, связанного с немецкой философской традицией, – Отто Вейнингера (1880–1903). В книге «Пол и характер» (1903) Вейнингер подробнейшим образом разрабатывает тему «гения» и «гениальности»[255], уточняя и переосмысляя идеи Ницше. «Гений» Вейнингера, замечает по этому поводу А. И. Жеребин, «не безумец и не аморалист, как у Ломброзо или Макса Нордау, а носитель кантианского этического сознания, переосмысленный в этическом плане сверхчеловек Ницше, преодолевший физиологическую тварность „человеческого, слишком человеческого“»[256]. Миллер, как вейнингеровский «гений», по сути, стремится к тому же самому – к преодолению собственной субъективности, всего сугубо человеческого и к абсолютной свободе от материальной действительности.
Предваряя сопоставление концепций Вейнингера и Миллера, следует в первую очередь обратить внимание на сущностные различия. Миллеру, вне всякого сомнения, должен был показаться чуждым вейнингеровский утопический идеал «аскетической мужественности»[257]. Автор «Тропиков» изображает себя кем угодно, но только не аскетом. Его собственная гениальность сопряжена с «мудростью тела», идеей, восходящей к Уитмену и Ницше, хотя жизненный творческий инстинкт Миллер, как мы уже отмечали, не сводит к чистой телесности или материальности. Другим важным отличием является постоянная ирония и, что принципиально, самоирония, к которой прибегает Миллер и которая дистанцирует его от вейнингеровского «гения»[258], наделенного исключительно серьезным отношением к собственному «я», собственным взглядам, собственному прошлому.