Он выскользнул из постели, воспользовался поездным туалетом, скорее напоминавшим отхожее место в деревне – все лишнее отправлялось прямо на рельсы, – вымылся и вычистил зубы. Он двигался так тихо, как только мог, Джейн ни разу не шелохнулась. Она так самозабвенно спала, что он, зная, как она обычно тревожна, даже удивился. Во сне она толкалась, пихалась, подсовывала свои холодные ступни под его разгоряченные ее близостью ноги и тянула на себя одеяло, но он, проснувшись, лишь счастливо улыбнулся, зная, что охотно вытерпит все это снова и снова.
Ее волосы разметались по обеим подушкам, одеяло прикрывало одну грудь, оставляя вторую на виду. Он встал у кровати, наслаждаясь ее красотой.
От восхищения у него перехватывало дыхание. При виде Джейн он забывал обо всем. О своей рассудительности. О благоразумии. Но он не мог сожалеть об этом – хотя и чувствовал, что однажды такой день еще настанет.
Ему следовало держаться подальше от Джейн и Гаса. Или хотя бы не отдаваться чувству с головой. Но они разом лишили его всех его средств защиты, и он обнял их, притянул к себе и решил, что отныне они принадлежат ему. А он сам принадлежал им, весь целиком, без остатка, и, глядя на Джейн, во всем ее нежно-розовом великолепии, он чувствовал, как его переполняют любовь, отчаяние и надежда.
Больше всего его пугала надежда. Надежда была опасна. Она побуждала к невозможному. Заставляла возвращаться, когда следовало держаться как можно дальше.
– Ты вскрыла меня, – прошептал он своей спящей жене, – и взяла мое сердце. Как мне теперь жить?
Она даже не пошевелилась, и от того, как крепко, спокойно, умиротворенно она спала, он улыбнулся, хотя его снедала тревога. Она забрала его сердце, но он не хотел получить его назад. Он лишь надеялся, что это не погубит их обоих. Их всех. Он подтянул одеяло, прикрывая ее наготу, и вышел из спальни.
Огастес взглянул на часы – он никогда не спал без них – и застонал, обнаружив, что еще очень рано. Всего шесть утра, а он уже умирает с голоду. Он свесился вниз проверить, спит ли Ноубл, и обнаружил, что его полка пуста. Огастес был почти уверен, что Ноубла увела мама. Он смутно припоминал ее запах и голос и к тому же знал наверняка, что только она могла задернуть штору у его постели, как будто он по-прежнему был младенцем и лежал в колыбельке. Он вспомнил строгое напутствие Эммы: «Они так сильно влюблены. Не мешай им».
Мешать он не будет, но его все-таки сердило, что нельзя поесть, пока взрослые не проснутся и не разрешат ему прогуляться по поезду.
Сейчас Ноубл тревожился гораздо сильнее, чем когда они плыли по океану. А еще он гораздо больше осторожничал. И все-таки он пообещал Гасу, что до приезда в Юту они непременно постоят вместе на открытой площадке в конце вагона и поглядят, как весь мир, удаляясь, становится маленьким-маленьким.
Ноубл сказал, что нет ничего такого, чего Огастес не мог бы сделать, и Огастес всем своим существом поверил в это. Если Ноубл так сказал, значит, так и есть. Всего через день они доберутся до Юты. Огастес не знал толком, что будет дальше.
Мама не спрашивала у Ноубла, куда они поедут потом, а Огастесу очень хотелось бы узнать о дальнейших планах. Но еще больше ему хотелось, чтобы Ван и Сандэнс остались с ними. Правда, этому, скорее всего, не бывать. У Сандэнса есть женщина, пусть даже он и притворяется, что не любит ее. Так сказал Ван.
– Она просто чудо. И так любит Гарри. Думаю, он поедет с ней повидаться, и если он только не последний дурак, то попросится к ней, назад. Да мы уже и напутешествовались. Во Фриско ему ничего не грозит, особенно теперь, после землетрясения. Я слыхал, там ужас что творилось. Денег у него хватит, чтобы купить дом, завести ребятишек и спокойно жить дальше, если только она согласится.
– А что вы будете делать? – спросил тогда Огастес.
Ван пожал плечами:
– Может, повидаю папашу и братьев с сестрами. Им тоже нравится слушать мои рассказы. А может, Бутч разрешит мне поехать с вами, когда все поутихнет, и я буду охранять мисс Джейн во время гастролей.
– Мама думает, что вообще не сможет больше петь. Никто не возьмется устраивать для нее гастроли, если граф не перестанет всем угрожать.
– Еще как возьмется. – И Ван подмигнул ему. – Просто подожди немного, и сам узнаешь. Вам не придется переживать из-за этого Уэртогского ублюдка.
Вану было сорок лет, но вел он себя, как его ровесник, по-приятельски, и Гасу нравилось, что он не пытался его воспитывать, служить ему хорошим примером. Он был настоящий, а Огастес больше всего на свете любил настоящее, неподдельное. Многие люди делали вид, что добры к нему, но в действительности опасались или испытывали отвращение. Ван честно говорил, что думал, хотя порой его слова и оказывались глупыми или обидными. Это злило… и забавляло.