В темном уголке дивана устраивался обычно Левиафантов – мне кажется, там от него остался замасленный след, и до сих пор над этим местом висит столб теплого, сладко-жирного запаха. В его повадках я замечала что-то небрежное и роскошно-римское, его большие красивые белые руки подошли бы и католическому прелату, и развратному гурману загнивающей античности. Но на самом деле это был человек православного толка, происходивший из семьи священника, – иногда он рассказывал живописные подробности своего детства. Однако его детство испарилось давненько, а сам Левиафантов слонялся, отражаясь исполинским монстром в зеркалах оперных фойе. Причмокивая своим крупным вампирическим ртом, он нередко слюнявил рассказец о том, как ему пришлось осознать, что его пристрастие к Вагнеру есть не что иное, как сублимированное православие. В рассказе фигурировали: церковная свечка, нательный крест, высохший лимон, какая-то голодная собачка и прочие одновременно трогательные и в то же время навевающие озноб детали. Высокорослый, он появлялся всегда в одной и той же зеленой фуфайке, которая оставляла на виду его массивную, смуглую шею. С открытой шеей приходил он и в сильный мороз. Видимо, отличался крепким здоровьем. Он устраивался в своем уголке дивана таким образом, что его тучные огромные колени, туго затянутые в модные на тот момент серебристые брюки клеш, громоздко выдавались вперед, так что в тесной комнате мимо этих колен всегда приходилось пробираться. Он обожал, когда его угощали водкой и сладостями, но хозяин дома Юрий Матвеевич не всегда потчевал гостя, а если и потчевал, то не сразу, а где-нибудь к концу вечера. Конечно, о Левиафантове, в силу его полурастворенности в прошлом, трудно сказать что-либо более определенное, но одно ясно: это был человек очень добрый. Он всегда пользовался случаем, чтобы притянуть меня к себе, когда я оказывалась в комнате. Делал он это очень свободно и естественно: не вставая с дивана, протягивал огромную руку за мной и, найдя, ласково загребал и сажал на колени. Весь его облик вопил о сладострастии. Сквозь тонкую ткань платья я ощущала его мятежный половой орган. При этом он мягко улыбался и смотрел на меня своими слегка кровянистыми, светло-коричневыми глазами. Он смотрел печально, словно безнадежно сочувствуя, – так всегда смотрят на детей очень добрые люди. Я расшифровывала этот взгляд так: «Лара, Ларочка, детонька, как же это? Как же это ты такая маленькая, беззащитная, веселенькая – и вдруг умрешь?» Я вовсе не испытывала тягостных чувств, ловя на себе этот взгляд, напротив, мне нравилась эта жалость, ведь я и сама жалела себя подобным же образом. Особенно остро это чувство испытывалось в какой-нибудь счастливый и беспечный момент, например летом, на велосипедном вираже, когда в скорости, в роении солнечных пятен, в мерцании ветреной листвы я почти теряла себя, почти исчезала на лету, почти достигала сладостного растворения во Всеобщем, – тогда меня вдруг охватывала непереносимая жалость, потому как в эти моменты я отчетливо ощущала неизбежность своего исчезновения, но жалость моя относилась не к тому, что должно было исчезнуть, поскольку исчезновение было счастьем, а к тому, что обречено остаться навеки в беспредельном одиночестве, ибо я чувствовала, что нечто останется, что-то мое – весь мир. И от этой тоски, от той пронзительной безнадежности, которая настанет в мире без меня, от прозрачной тоски по исчезающей себе, я разражалась слезами, позволяя ветру срывать соленые капли с моего лица, и мне казалось, что за моим быстрым велосипедом тянется в воздухе серебристый, петляющий, тающий след: блестящая нить, составленная из моих слез.

В такие моменты остающийся в одиночестве мир представлялся мне в виде человека, пожалуй что напоминающего Левиафантова, – такого же пористого и влажного. Вот он маячит позади, мучнистый, огромный, с гастритическими спазмами в желудке. Вот он стоит в конце аллеи – аллея вычитана из стихов символистов, на самом же деле это просто дачная улица, совершенно пустая, теряющаяся в солнечном, зыбком свете, – и далеко-далеко, уже на грани видимости, я исчезаю. На велосипеде, на роликах, бегом, с бадминтоновой ракеткой под мышкой, в белом платье, стремительно растворяюсь в холодном мерцании как бы осеннего дня. Он протягивает мне вослед руки беспомощным удерживающим жестом, но я уже невозвратима, словно растаявший в руке лед. Всё. Он уже один в аллее, бесконечно один, один навеки. Он падает на колени и бессмысленно начинает разгребать руками землю и опавшие листья. Он упустил меня, позволив мне раствориться в счастье и мерцании. Теперь он осужден на прозябание. Он начинает рыть себе могилу, наподобие крота, работая быстро, нетерпеливо, с громким свистом и сопением. Он роет ее прямо здесь, посередине этой дачной улицы, – это теперь не имеет никакого значения, главное – спрятаться в эту уютную нору, свернуться там, пригреться и бесконечно лелеять свое отчаяние.

Перейти на страницу:

Похожие книги