Во всяком случае, теперь ясно, на чем основывалась гармония моих отношений с Левиафантовым. Он предлагал мне свою доброту и жалость, свое безнадежное сочувствие, и я принимала эту доброту и жалость, признавала свою обреченность и тем самым входила в его сентиментальный круг голодных собачек, засохших лимонов и вагнеровских песнопений. Я, словно в обморок, падала в гущу этого теплого и рыхлого, как сугроб, «сублимированного православия».

Владимир Ильич, музыкальный критик, был наиболее солидным в этой компании. Он жил в том же дворе, так что заходил всегда запросто, в своем синем тренировочном костюме, который скульптурно обтягивал его объемистый живот и пухлые женоподобные ноги. Его красивая, всегда запрокинутая голова с лысеющим лбом сияла ореолом седых волос, которые рассыпались наподобие белых языков пламени. В глазах присутствовал эйфорический блеск, а тонкие розовые губы складывались в мягкую, лукавую и чуть надменную улыбку – впрочем, надменность относилась, конечно, не к собеседнику, но скорее ко всему окружающему миру, в котором они с собеседником были неразоблаченными заговорщиками, понимающими друг друга с полуслова. Владимир Ильич слыл блестящим говоруном, его словесные импровизации осуществлялись на высоком, двусмысленнейшем уровне, но, к сожалению, я была в те времена слишком мала, чтобы улавливать суть его рассуждений или хотя бы оценивать в полной мере их формальное совершенство, мне передавался только сам эйфорический запой этих почти соловьиных трелей. Надо отметить, что именно Владимир Ильич являлся самым необходимым участником и, пожалуй, главным виновником того экстаза, который и составлял тайную и сладкую цель посиделок у Юрия Матвеевича.

Владимир Ильич обладал – единственный из всей компании – истерическим артистизмом почти гениального толка и, заходясь, умел опьянять и гипнотизировать всех.

Вот Юрий Матвеевич плавными отработанными движениями ставит на проигрыватель черную, аппетитно блестящую пластинку и опускает иголочку – это, допустим, увертюра к «Лоэнгрину».

Владимир Ильич как бы недоверчиво поднимает горящие глаза, протягивает вперед руку, словно говоря: «Как?! Неужели я не ошибся?! Неужели это – то?!.» Затем он обводит нас уже почти безумным взглядом с тонкой улыбкой, как бы призывая в свидетели чему-то невообразимому. Потом он отступает на несколько шагов, заслоняется локтем, коварно и гневно усмехается. «Нет, нет! – шепчет он. – Эти серебристые струйки… не может быть… которые, отламываясь, стекают с замшелых камней… отчаянно отламываются и стекают… болезненно перемигиваются… Я не могу, не могу поверить в это безмерное струение лунной влаги, мне хочется назвать его струением лунной лжи, струением лунных фикций, но как томят эти вопли стремнин, как суетна эта твердь! Этот блеск… А! Вот она – несущая тема, этот всплывающий остров! Но это смешно, да, это смешно, это анекдотично! Смотрите, он позволяет себе в самом начале, а ведь это конец, это все. Это почти пустота, почти пошлость. Ага, вы почувствовали, что он садист, вы уже это знаете? Он мучает нас и при этом заставляет шептать: "Как хорошо! Какая прохлада!"»

Бессвязные и восторженные выкрики сменялись пространными и довольно стройными музыковедческими экскурсами, но кончалось все тем же – захлебывающимся шепотом, таинственными умолчаниями и смехом.

– Зачем же Владимир Ильич так ломался?

– Он не ломался. Он был поэт, то есть поплавок. Общие потребности и томления заставляли его раскачиваться и вращаться, играть на поверхности вод, будто бы позабыв о сосредоточенности. Из милосердия этот умнейший человек становился глупым и трепетным. Он укоренялся под знаком «Праздничных флажков» – причем исключительно во славу привязанности к своим друзьям.

Честно говоря, я никогда не любила и сейчас не люблю музыку Вагнера. И вовсе не потому, что эту музыку обожал Гитлер. Мне насрать на Гитлера и на его музыкальные вкусы. Я люблю дикую танцевальную музыку, которая заставляет забыть обо всем. А Вагнер… он просто отвратителен. И все же я с нежностью думаю о тех замшелых вагнерианцах, о друзьях моего дедушки. Вот и Владимир Ильич – я глубоко уважаю его и по сей день, поскольку он был взволнован всегда, он существовал в таком невротическом напряжении, неуместном и мало пригодном для размеренной жизни, что здоровье его пошатнулось и он перестал появляться у Юрия Матвеевича. Ароматной шелухой живет его память в обителях моего сердца.

Перейти на страницу:

Похожие книги