Но оставим примитивные силуэты и обратимся к их полнейшей противоположности, к совершеннейшей из всех картин — гомункулусу. Это — вершина и совершеннейшее произведение всех изобразительных искусств, произведение, наконец-то (конец — делу венец!) существующее в той же форме, что и сам настоящий, живой человек: в наглядной и служившей, начиная с силуэта, источником вдохновения для всех художников. Но дальше все снова усложняется. Художник пытается достичь еще большего совершенства, преодолевает, подстегиваемый бурными овациями, вершину своего мастерства и путается, этакая блоха, мнящая себя демиургом{180}, в подоле Создателя, в пустоте без отклика и возврата, из которой все сущее и произошло. Мы любим посмеяться над глупыми птицами, принявшими нарисованный Паррасием{181} виноград за настоящий, но непонимание, а то и возмущение сменяют веселость, если произведение достигает той степени совершенства, когда вводит в заблуждение даже нас и делается неотличимым от жизни. Мы просто не поверим художнику, вздумавшему утверждать, что только что съеденный нами виноград родился в его мастерской. Однако полное недоумение и почти абсолютное сомнение охватят нас лишь тогда, когда он продемонстрирует нам сотворение винограда. И мир вокруг нас станет весьма подозрительным: вскоре сомнительным начнет казаться все. Если мы и дальше будем верить, что вещи, за которыми мы наблюдаем с момента их зарождения, есть вещи нормальные и натуральные, то все же скоро закрадется мысль, что самоё начало, семя, зародыш… и конец иллюзорной уверенности.
Вот и получается, что очень трудно различить подлинное и мнимое, а утверждение Хельмута Плесснера{182}, что человек — существо, по природе своей искусственное, перестает казаться таким уж абсурдом. Даже искушеннейшему знатоку герметических наук бывает иногда трудно распознать в объекте исследования гомункулуса, да если еще мораль и право не позволяют, к тому же, этот объект для вящей достоверности выводов расчленить.
И откуда взяться у такого вот эксперта праву усомниться в полноценности ученого, носящего уважаемое имя, имеющего подлинный паспорт и обладающего всей полнотой личного опыта и потрясающими познаниями? Не будет ли в подобном случае достойным осмеяния словоблудием и даже оскорблением чести и достоинства назвать столь неразличимо схожего с настоящим барона — рыбой? А если уж эксперт вознамерится предпринять такую попытку: будет ли он прав, прав по большому счету, выступая с подобными шокирующими утверждениями?
Еще Новалис{183} спрашивает в одном из своих «Фрагментов»: «Разве все люди обязаны быть людьми? В человеческом облике могут быть и совершенно другие существа». Mutatis mutandis[33] отсюда следует вопрос, дополняющий первый и в таком сочетании, вероятно, способный пролить свет на исключительный случай Кройц-Квергейма: «Разве все рыбы обязаны быть рыбами?» И ответ: «В рыбьем обличье могут быть и совершенно другие существа». Например, человек, барон древнейшего рода, изысканнейший и умнейший человек, в результате несчастного стечения обстоятельств — например, уменьшения — вырванный из привычного хода вещей и вследствие другого несчастного случая не оставшийся лилипутом, подвергшийся дальнейшим превращениям и ставший не благородным или даже геральдическим животным (двуглавым орлом, к примеру, или двухвостым львом), как то причиталось бы ему по праву рождения, но обыкновеннейшей, чуть ли не самой дешевой рыбой? Если утверждение Новалиса приложимо к уже одетому, пока несколько не окрепшему, но в высшей степени живому гомункулусу, и наша неспособность с абсолютной достоверностью распознать в человеческом обличье человека оказывается таким образом доказанной, то наша интерпретация этой мысли служит убедительным доказательством тому, что и рыба может быть человеком. На деле в случае Кройц-Квергейма природа и искусство нерасторжимо переплелись, ибо, с одной стороны, в результате подключения рыбы барон обладал теперь естественной человеческой душой, с другой же — человеческое тело, поступившее в распоряжение рыбы, было, вне всякого сомнения, произведением искусства.
Но самое поразительное во всем этом то, что закономерный итог, а именно, что некий человек на самом деле стал человеком — без всяких ограничений или парабиологических фокусов, — в случае барона не может быть буквально воспроизведен, поскольку никто пока не опроверг мысли Сартра{184}: человека изобретает человек. Правда, по весьма глубокой мысли Паскаля{185}, все в природе находится в равновесии: нарушая равновесие, мы меняем положение обеих чашек весов. Случившееся под микротором с достойным всяческих сожалений бароном является, несомненно, злостным нарушением упомянутого равновесия. Но тем удивительнее, что сократившийся барон превратился не в барона гномов, а в рыбу. Это, очевидно, весомейшее, не последнее, но существеннейшее доказательство понимания и любви, с которыми только исследователь может относиться к предмету своих исследований.