— Да я… да я бы… — Маруся задыхалась от гнева. — Я бы после такого из дома ушла!
— Так я и ушёл, — Павел невесело усмехнулся. — Можно сказать, я и так почти там не появлялся, только к ночи приходил, а после этого и совсем… то у Борьки ночевал, то у Анны. До конца учебного года как-то перекантовался, а потом, уже после распределения, получил комнату в общежитии. Так-то её сразу не давали, сама знаешь, что в секторе систем жизнеобеспечения, что в энергетическом секторе, стажировки только через полтора года начинаются, и пока теоретическое обучение, хрен тебе, а не общага. Но тут Иосиф Давыдович, это учитель мой, по истории, похлопотал, и, уж как ему удалось — не знаю, но комнату он мне выбил. А потом я и вовсе на семьдесят четвёртый этаж перебрался, когда на Северную станцию попал.
— На семьдесят четвёртый? Ух ты! А мы с мамой всегда на восемьдесят седьмом жили. Совсем рядом.
— На восемьдесят седьмом? — Павел покачал головой. — Лихо они вас спустили. Почти на самый низ.
— Они?
— Я думаю, без моей бабки тут точно не обошлось.
— Ну и наплевать! — Маруся вскинула голову. — Не больно-то и хотелось. Мне и на восемьдесят седьмом неплохо жилось.
В её голосе зазвенела бравада, и Павел опять невольно улыбнулся.
Кто-то рвётся наверх, всеми правдами и неправдами, подсиживая других и расталкивая локтями, кто-то завернулся в кокон чужих побед и достижений, присвоил их себе за неимением своих собственных, прикрываясь глупыми и ничего не значащими словами, кто-то молится на чистоту крови, словно этой кровью можно отмыть подлость, низость и трусость, а эта маленькая женщина, девчонка же совсем — Павел никак не мог отделаться от мысли, что она едва старше его дочери — готова работать сутками, есть на ходу и спать урывками, только бы сейчас у них всё получилось и наконец заработало.
Он смотрел на её лицо, знакомое и незнакомое, на шальной румянец на щеках и чуть вздёрнутый нос, на бледные, редкие веснушки, придававшие ей немного детский вид, на золотые искорки в серых глазах и удивлялся — удивлялся самому себе, тому, что так долго сопротивлялся, отталкивал, не желал впускать в своё сердце и душу человека, так похожего на отца… так похожего на него самого.
И совершенно неожиданно пришло чувство вины. Ничем необоснованное и ничем не подкреплённое, потому что его вины во всей этой ситуации точно не было, и всё-таки… всё-таки вина была. Перед Марусей, перед мамой её, той женщиной, которая плакала и не скрывала своих слёз, когда они прощались с отцом.
— А мама твоя, — он коснулся этой темы осторожно, не зная, как она отзовётся в Марусе. — Она… жива?
Маруся кивнула.
— Знаешь, я бы хотел с ней познакомиться, поговорить… потом, когда всё закончится. Если закончится… И, если она, конечно, не будет против.
Она молчала, и он вдруг испугался. Испугался, что ему откажут. Маруся откажет. Скажет что-нибудь типа, да кому ты нужен со своими разговорами, тебя только не хватало. Да не было б тебя, может, и отцовское сердце не износилось бы так рано, и…
— Она не будет против, — до него не сразу дошло, что она говорит. — Паша, мама не будет против. Вот увидишь. Увидишь…