Катерине было только десять лет, когда у неё появилось жгучее любопытство по отношению к мужчинам, заглядывавшимся на сестру, — это причиняло ей страдание более тяжкое, чем зависть к музыкальным способностям Елены. Она ходила гулять в Люксембургский сад совсем одна, — ей в голову не приходило возиться с детьми её возраста. Она боялась их шумных игр, она считала их ребячливыми и часами бродила по саду, пока сестра сидела в гостиной, а мать, зимой часто до вечера не встававшая с постели, читала, читала без конца, разбрасывая по всей накуренной комнате окурки.
Нет, Катерина ходила в этот сад не ради детей. Она выбирала укромные уголки не потому, что ей хотелось быть одной, но из-за тех, кого она там встречала. Прислонившись к дереву, она делала вид, что стоит просто так, задумавшись, а на самом деле наблюдала за влюблёнными. Или же в часы, когда сад оживлялся, она бродила по той части его, которая находится между террасой и перекрёстком Медичи, и смотрела на группы смеющихся и болтающих молодых людей, как на мир, полный весёлых тайн; а эти женщины, с такой непонятной дерзостью присоединявшиеся к ним. Платья на них такие модные, что они снились Катерине по ночам, а какие они напудренные, намазанные, какие у них красные губы…
Она очень отдалилась от матери после приезда Елены. Но в 1897 году их сблизила общая страсть, возмущение по поводу свидания в Кронштадте и франко-русского альянса. Франция, страна свободы, — союзница русских палачей! Госпожа Симонидзе говорила, что царь потребует от Феликса Фора выдачи всех эмигрантов, революционеров, нигилистов… Девочка в ужасе просыпалась по ночам, она чувствовала, что на земле становится тесно и что скоро некуда будет спрятаться, что скоро уже будет невозможно, как бывало, просто переодеться и перебежать охраняемую границу, чтобы спастись от кошмара той или иной страны, — вырваться из средневековья и очутиться в сегодняшнем дне. Катерина возненавидела Феликса Фора.
Они больше не выезжали из Парижа. Это было самой существенной переменой в жизни семьи Симонидзе. Даже летом, когда город пустел, когда молодые люди покидали Люксембургский сад и его заполняли кормилицы, домашние хозяйки с детьми, которые без песка пекут песочные пирожки и сосут камушки, даже тогда горизонт Катерины оставался без перемен.
Как-то раз она застала Елену около фонтана Медичи с неизвестным ей, Катерине, молодым человеком. Это было для неё ударом. Она почувствовала презрение к сестре и быстро убежала.
Летом за табльдотом вместо католических юношей, ухаживавших за Еленой, сидели иностранцы. За столом Катерина невыносимо страдала. Пятна на скатерти, кольцо для салфеток, разговоры — всё было для неё пыткой. И когда в конце августа решено было переменить резиденцию, она отнеслась к этому как к приятной экскурсии. Они безвыездно жили в этом пансионе уже полтора года; всё это время господин Симонидзе очень аккуратно высылал деньги, и за пансион всегда было уплачено в срок. Возможно, что в августе он куда-нибудь уезжал — на дачу, может быть, но вдруг денежный перевод опоздал на три недели, и госпожа Желотт, хозяйка пансиона, отпускала на счёт госпожи Симонидзе такие замечания, что как только пришли деньги, госпожа Симонидзе заплатила и съехала.
На этот раз семья сняла одну большую комнату в отеле. Кроватей было только две. Конечно, Катерина спала с матерью. Ей это было физически настолько неприятно, что, когда тушили лампу, она тихонько начинала плакать. Лампа была большая, керосиновая и настолько усовершенствованной системы, настолько современной, что, как только она начинала коптить, приходилось звать коридорного, потому что дамы этой системы никак не могли освоить. Коридорному было лет двадцать; убирая комнату, он часто засучивал рукава. Катерина смотрела на его руки и угадывала под рубашкой мускулы, которые ей напоминали статуи в общественных садах. Но Альфред, всегда норовивший неожиданно зайти в комнату к дамам, смотрел во все глаза только на Елену. А Елена даже не замечала, что он существует. На улице она интересовалась студентами Политехнического института.