Из дневника Льва Горнунга: «11 января 1932. Встретил художника Леонида Евгеньевича Фейнберга на улице. Он затащил меня к себе, в свою квартиру на Маросейке. Оказалось, что у его старшего брата, Самуила Евгеньевича, музыканта, в гостях Борис Пастернак». Какая уж тут «теория шести рукопожатий», когда это мои родные дед и дядя! А Льва Владимировича Горнунга хорошо помню, он часто приходил в гости, уже на 3-ю Миусскую. Я его боялась: к тому времени он был слеп, и на месте глаз ярко белели страшные пятна…

Как велик соблазн цитировать страницами! В какой-то момент хочется бросить все рассуждения, кажущиеся такими неуклюжими…

«Охранная грамота» не вполне автобиография, уж наверняка не в первую очередь такова, Пастернак прямо говорит, что «не пишет своей биографии», а обращается к ней, когда «того требует чужая». Но этого мало. Далее следует обобщение: «Всей своей жизни поэт придает такой добровольно крутой наклон, что ее не может быть в биографической вертикали, где мы ждем ее встретить».

А если так, стало быть, о ней имеет смысл говорить как раз в плоскости искусства, его задач, его сути. Именно осмысление искусства, которое «интересуется не человеком, но образом человека», и составляет плоть «Охранной грамоты», которая в итоге убеждает читателя в том, что «Образ же человека, как оказывается, – больше человека».

Интересно, что вскоре после ее окончания Борис Пастернак признавался своему английскому переводчику Дж. Риви: «Эту книгу я писал не как одну из многих, а как единственную». Даже делая поправку на всегдашнее ощущение последней написанной книги как главной, нельзя не признать, что это его credo, своего рода манифест, цельное высказывание о смысле и сути творчества. И дальше в том же письме: «Я в этой книге не изображаю, а думаю и разговариваю. Я стараюсь в ней быть не интересным, а точным». Невероятно точен Пастернак всегда, а «не изображаю» почему-то звучит здесь несколько снисходительно, с извинительной интонацией. Есть в «Охранной грамоте» одно место, на которое обычно не обращают внимания, увлеченные, с одной стороны, автобиографическими откровениями, с другой – размышлениями о природе искусства. Это описание флигеля Златоустинского монастыря, где жили артели цветочников и был оптовый склад. Оно начинается словами «Вонючую галерею до потолка загромождали порожние плетушки в иностранных марках под звучными итальянскими штемпелями». Затем возникает «одуряющее благоуханье», «волна светлого запаха» и наконец «Этот запах что-то напоминал и ускользал, оставляя в дураках сознанье. Казалось, что представленье о земле, склоняющее их к ежегодному возвращенью, весенние месяцы составили по этому запаху, и родники греческих поверий о Деметре были где-то невдалеке». Пассаж, занимающий целую страницу, – лучшее «изображение» цветочного царства, какое есть в литературе.

В «Охранной грамоте» – что, на мой взгляд, поразительно – нет ключевого, как мне кажется, слова для раннего Пастернака – «искушение». Но зато оно артикулированно произнесено Андреем Белым, которым, как признавался Борис Пастернак в «Людях и положениях», он «бредил», в частности, в стихотворении «Искуситель».

Сажусь за стол… И полдень жуткий,И пожелтевший фолиантЗаложен бледной незабудкой;И корешок, и надпись: Кант.

Мне кажется, что та чаша весов, на которой лежит незабудка, утяжеленная авторской иронией, перевешивает фолиант. «…В отличье от науки, берущей природу в разрезе светового столба, искусство интересуется жизнью при прохожденьи сквозь нее луча силового»; «Я переживал изученье науки сильнее, чем это требуется предметом». Отсюда и «Прощай философия!..».

«Искушения» завершаются «разрывами» – «манит страсть к разрывам»: с музыкой, с философией, с литературным новаторством.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже