Кто-то поблагодарил, хихикнув — не разглядев иронии в словах Бяшима. Но Попуш ее, кажется, почувствовал. Он снова поворотил грузное туловище и взглянул на нас, затем потянулся к кровати и стал шарить под одеялами, словно что-то потерял.
Сахетли, оказывается, уже был знаком с ним. Очевидно, с тех времен, когда Попуш приходил к тебе в общежитие. С усмешкой спросил Сахетли:
— Что, Попуш, не очень много перепало?
— Сколько перепало, все мое! — ощерился Попуш, наконец отыскав под матрацем что-то тускло блеснувшее и засовывая это в карман.
Бяшим подошел к столу и, выдвинув свободную табуретку, сел.
— Неужели в этом почтенном доме забыли о гостеприимстве? — спросил он. — Ведь тому, кто входит в дом, обычно говорят: "Добро пожаловать! Садитесь".
— Мы разве вас приглашали?
— А разве нежданный гость не гость? Мы хотим совсем недолго посидеть с вами и потолковать кой о чем.
— Мы насиделись уже. Хотите — усаживайтесь. А мы пойдем.
Наконец-то тебе, мой старший брат Аннам, удалось выбраться из-за стола. Ты сам не свой подошел к нам и, стараясь выпроводить нас за дверь, сказал взволнованно:
— Не спорьте с ними. Они не стоят того…
Попуш резко обернулся.
— "Они" — это мы, что ли? — спросил он, медленно подступая к тебе, и его глаза сузились в щелочки.
Ты побледнел. Ты начал пятиться к двери. Попуш замахнулся на тебя, но Нурли перехватил его руку.
— Мы не ссориться пришли, а поговорить по-людски, — сказал он и оттолкнул Попуша.
Тот не упал, нет. Да у Нурли и сил-то не нашлось бы, чтобы свалить такую тушу. Попуш только грузно осел на кровать она скрежетнула под его тяжестью. Остальное произошло за какое-то мгновение. Попуш втянул голову в плечи и вдруг, выпрямляясь, сделал выпад вперед — как гюрза, кидающаяся на жертву… Помню, как Нурли схватился за бок и стал медленно оседать. Мы бросились к нему. Из-под кармана его белого кителя, сшитого совсем недавно мамой, стала просачиваться кровь. Лицо сделалось восковым. Он смотрел на меня, будто хотел что-то сказать, а глаза медленно тускнели. Я, плача в голос, содрал с себя рубашку и, скомкав, прижал к его груди, пытаясь остановить кровь.
Тем временем в комнате не осталось никого. Сшибаясь, топча друг друга, картежники ринулись в узкий проем двери, чтобы поскорее оказаться на улице. Сахетли и Бяшим бросились за ними вдогонку.
Хотя нет, в комнате оставался еще ты. Ты стоял, прижавшись к стене, распластав руки, и не двигался. Глядел остановившимися глазами на Нурли.
А он лежал на кошме. Я неловко держал его голову у себя на коленях и, не зная, что делать, кричал в отчаянии:
— Мой брат!.. Нурли-ага!
Он не отзывался. Руки его потяжелели, и перестали подрагивать пальцы. Вскоре в комнату вернулись Сахетли и Бяшим. С ними пришли три милиционера. Ты по-прежнему стоял как вкопанный, не решаясь ни подойти к нам, ни убежать. Сахетли и Бяшим осторожно подняли Нурли и понесли на улицу. У дома подле дверей стояла машина. Мы с трудом положили Нурли на заднее сиденье. Помню, ты хотел тогда вместе с ними сесть в машину, чтобы отвезти Нурли в больницу.
Но подошел один из милиционеров и сказал, что тебе следует идти совсем в другое место — вместе с ними.
Мы ехали молча, на поворотах придерживая Нурли. Скорее всего мы все трое думали об одном и том же: что наши пути разошлись с твоим, что, если ты придешь к кому-нибудь из нас в дом, никто тебе не скажет: "Добро пожаловать! Присаживайтесь, пожалуйста…"
"…Суд идет!"
Люди до отказа заполнившие зал районного суда, как один, поддались на ноги. Я обвел взглядом присутствующих. Несмотря на то, что в колхозах готовились уже к весеннему севу, почти все наше селение было здесь.
У стены по правую сторону, недалеко от судейского стола, за тесной деревянной загородкой сидели трое стриженных наголо. Один из них — Попуш. Другого мне довелось видеть всего раз, в ту трагическую ночь, и я не знал его имени. Третьим был ты, мой старший брат.
Того, кто прежде носил пеструю кепку, лихо заломив ее на висок, трудно было теперь узнать. От его бычьей шеи, которая едва двигалась при повороте головы, ничего не осталось. В воротник его рубахи влезли бы теперь две такие шеи. Он сидел, опершись руками о колени, расставив локти, поглядывал исподлобья в зал. Только глаза, пожалуй, остались прежними — бесцветные, маленькие и злые…
Больше, чем на других, я смотрел на тебя, мой брат. Все-таки ты был мне родным: возможно, поэтому я ничего не мог прочесть на твоем осунувшемся лице, ничего, кроме раскаяния. Ты иногда вытирал носовым платком стекавший со лба пот. Платок был грязный, и я подумал: "Нельзя ли передать ему другой платок, чистый?.." Во время перерыва я попросил об этом конвоира. Однако мы были не в родном доме.
Процесс длился три дня, и время никогда не сотрет и: в моей памяти. Что я пережил, что было у меня на душе я даже сейчас не в силах рассказать тебе, мой брат. Караван мой не сможет перенести на бумагу и сотой доли те: чувств.