Данило верил в новый препарат Ковалевича. Да, разумеется, универсальных лекарств нет, но хотелось верить, потому что уже были случаи, когда этот препарат, несовершенный, неочищенный, давал положительные результаты. Профессор называл Ковалевича шарлатаном. Впрочем, он называл шарлатанством все, что не было хирургией. Данило, вопреки мнению профессора, верил. Сочетание химии с народной медициной и правда могло дать неожиданный результат. Ковалевичу было очень трудно продолжать свою работу — именно из-за недоверия онкологов и чрезмерного доверия больных. Эти хватались за все, за малейшую возможность спасения, и на кафедре, где работал Ковалевич, постоянно появлялись все новые и новые просители. Одни обвиняли Ковалевича в том, что он берет большие деньги за свой еще не до конца проверенный препарат. Другие упрекали в профессиональной нечестности. На самом же деле ничего, кроме тяжелого труда и усталости, Ковалевич не знал. Жена и дочь его жили в другом городе — у него же была маленькая запущенная комнатка в общежитии, в работе ему помогали только несколько студентов-медиков. Калина не понимала, да и не хотела вникать в то, как изготовляется препарат. Есть такая трава чистотел, шептали ей старые, пропахшие зельями страницы читанного в детстве зельника, и ей не надо было ничего, кроме этого шепота, который напоминал детство и порождал веру.
Она присматривалась к Ковалевичу, запоминая его руки и жесты, они были округлы, мягки, смех его звучал не очень приятно — Калина улавливала в нем что-то женское. И все же она верила. Только бы не забыли о ней за этими варениками, только бы не забыли.
— Так что, поедемте в воскресенье за чистотелом? — Ковалевич вытер рот салфеткой и добавил: — Ну и хороши же вареники, только в детстве ел такие! Собственно, вам необязательно ехать, я предложил просто так — экскурсия, прогулка на чистом воздухе, всего несколько километров от города.
Местность, несколько заболоченная, была сплошь покрыта цветущим чистотелом. Руки у Калины стали все желтые, а она рвала и рвала траву, словно хотела засыпать этим зельем весь город, чтобы оно росло повсюду, торчало бы из стен домов и стлалось по тротуарам, чтобы окрасило весь мир в этот спасительный желто-зеленый цвет.
Но это не были земли роменские.
Калина случайно прочитала свой диагноз в истории болезни. Cancer. Это было написано красивым каллиграфическим почерком, и желтая, аккуратно исписанная бумажка оказалась в руках у недотепы практиканта, он сидел на краешке ее постели и все допытывался: а вон там, именно там, справа, у нее ничего не болит?
— Ничего. Нигде у меня ничего не болит, — сказала Калина, не отрывая глаз от коротенького слова.
Она знала, в какой больнице лежит. Знала, что рядом чуть ли не ежедневно умирают люди, и кто-то говорил, что будто бы тех, у кого нет родни, сжигают, а пепел хоронят вон там, в зарослях. «Глупости!» — спорила Калина, а внутри что-то замирало, и отчаянный крик ворон над деревьями связывался с этой ужасной молвой, и Калина думала: «Господи, как хорошо, что есть родня…»
В самом конце коридора, в узенькой темной палате, вторую неделю лежала женщина — одна только коричневая кожа, распростертая на белой простыне, и в эту кожу вгоняли и вгоняли морфий, чтобы не стонала и не кричала тонким пронзительным от боли криком: «Сестричка! Сестричка!»
Когда кто-нибудь из больных выходил, соседи по палате сочувственно и понимающе кивали головами — все обо всех наверняка знали, что у тех, других, т а с а м а я болезнь, только о себе никто не хотел ни знать, ни верить. Казалось, люди готовы были умирать от чего угодно, даже бесчисленное количество раз умирать, — только бы не от этого, не от этого, не от этого…
На соседней койке лежала старая женщина. Ее привезли с кровотечением — она упала, моя окно, упала с подоконника, — но кровотечение было, как выяснилось, совсем не от этого падения, а старуха ничего не знала, повязывала голову чистеньким белым платочком, из-под которого кокетливо выглядывала седая, подстриженная, как у девочки, челка, с аппетитом ела больничную еду, и в ней вдруг проснулось желание повелевать и приказывать. До сих пор она исполняла только чужие желания, это было заметно по тому, как разговаривали с нею сын и сноха, приходя проведать, а тут вдруг выпала возможность не только просить, но и приказывать. И она капризно заставляла выполнять ее прихоти, а так как прежде не бывало у нее каких-нибудь особенных и необыкновенных желаний, то и нынешние были наивные, простенькие, она не очень и знала, чего бы ей захотеть, и то заставляла что-нибудь подавать ей, открывать окна, когда ей вздумается, а потом закрывать их, то просила принести воды, когда ей приходила охота помыться, то даже делать уколы, когда ей заблагорассудится. Удовлетворение всех этих желаний безмерно тешило ее, старуха, казалось, переживала лучшую пору своей жизни, не ведая, что именно теперь близился конец.