Антосько, не ведающий об опасности, Антосько, который не знает страха и твердо уверен, что дядя Данило вылечит маму и она скоро вернется домой, — Антосько смеется:
— Я не помню, мама, это ты все выдумываешь, ничего этого не было!
Нет, было, Антосько, все именно так и было.
Ты пошевелил рукой в кармане, и я услышала, как там что-то зазвенело. Конечно, так могли звенеть только звезды, если их положить в карман.
— Ты выдумываешь, мама! — смеется Антосько.
Не выдумываю.
Рано-рано, на рассвете к тебе постучала Хозяйка Звезд, она была печальна, и серебристые волосы укрывали ее всю, как плащом, а синие глаза стали узенькими, как щелочки, — видно было, что она плакала.
— Послушай, мальчик, — сказала гостья и тихо всхлипнула, как ребенок, у которого отобрали воздушный шарик, — послушай, — сказала она, — мои самые лучшие звездочки поблекли и затуманились, раньше они светили ярко, как огромные стеклянные игрушки на елке, а теперь их совсем не видно.
— А что случилось? — поинтересовался ты, ты ведь тогда любил знать все как есть.
— Их надо почистить и натереть до блеска, подумай только, они так давно светят, а их никто никогда не чистил… Я бы сделала это сама, но посмотри, какие нежные у меня руки и какие маленькие, — разве я управлюсь с такой работой?
— Почему же ты не пришла раньше?! — воскликнул ты. — Неужели хочешь, чтобы твои звезды совсем погасли? Давай их сюда!
Хозяйка Звезд всплеснула хрупкими ладонями, звезды очутились у тебя в кармане — вот и не видно было в тот вечер ни одной звезды на небе, как же они могли светить, когда самые лучшие и большие лежали у тебя в кармане, славно позванивали, когда ты трогал их рукой, и ждали, пока ты начистишь их до блеска.
— Ну что ты выдумываешь, мама!
— Это не я выдумываю, сынок, это ты тогда выдумывал. У тебя в кармане были самые обыкновенные гвозди, четыре ржавых гвоздя, я их нашла, когда ты лег спать, я складывала твои штанишки.
— Честное слово? Ты правду говоришь?
— Конечно, правду. А сейчас иди домой. И не забудь как следует выучить английский.
После операции на халате Данила осталась рыжая капелька крови. Его корчило и мяло от жесточайшей усталости. Калина лежала, усыпленная наркозом, недвижимая и нездешняя. Данило как огня боялся наркоза; однажды, еще в студенческие годы, когда он был на практике в операционной, у него на глазах умерла совсем молодая женщина. Она была здорова и только несколько дней как родила, но простудилась, начался мастит, пришлось оперировать. Она не выдержала наркоза, хирург не успел еще поднять скальпель, как она была мертва, и ничего не удалось сделать, хотя испробовали все возможное. Потом хирург и анестезиолог сваливали вину на все, что угодно, не желая принять на себя ни малейшей ответственности, перепуганно суетились: репутация, профессиональная честь, разглашение — весь город, весь город узнает. Важнее всего было именно это, для них все заключалось в этом, они чуть ли не на коленях умоляли родственников молодой женщины не писать в газету — не разглашать, не разглашать! — а муж умершей смотрел на все потусторонним, слепым взглядом и губы у него шевелились, как будто он собирался что-то сказать, но позабыл, как составлять слова. Данилу было жутко, он с мальчишеской наивностью спрашивал себя, давали ли эти врачи клятву Гиппократа?
От наркоза Калину разбудило пение. Тоненькие фальшивые голоса выводили без слов — или просто слишком неразборчиво — песню, такую заунывную, что она походила на погребальный плач. Глядя на свое плоское, накрытое больничным одеялом тело, Калина не могла понять, что происходит. Боль спеленала ее, опутала, вырвала нервы из тела и натянула их, чтобы эта фальшивая мелодия еще больнее их кромсала. Виолончель просилась к ней — или это Калине хотелось услышать ее, — но фальшивое пение перебивало все остальное, хотя голоса были очень тоненькие, тихие. Это пели три женщины в соседней палате. Они пели и раньше, все три были из одного села, к ним редко приезжали родичи, потому что не так просто бросить хозяйство и выбраться во Львов, когда дома тебя держат огород и корова, — эти больные женщины все понимали и не жаловались, не роптали, ведь они и сами поступали бы так же, — но, должно быть, помимо физической боли у них еще что-то ныло и болело, что-то не оставляло их в покое — вот они и пели по вечерам свои чрезмерно печальные песни.
Есть такая трава, называется чистотел… На роменских землях растет. Где ж эти неведомые роменские земли? Калина плакала, слезы скатывались по щекам, по шее, но это было уже не ее тело, и она не утирала слез.
— Ну вот, теперь все будет хорошо, — сказал Андрий, старательно не глядя на то, что было когда-то ее телом. — Теперь все будет хорошо, ты только ешь, понимаешь?
— Андрий, мне хочется стать фонтаном.
— Калина, не надо, будь умницей… Ты очень хорошая… Хочешь, я тебе расскажу, как я слушал Баха в Домском соборе?