И он вдруг заплакал, горячими, горячими слезами. Слезы так и хлынули. Он закрыл глаза своим красным фуляром и рыдал, рыдал минут пять, конвуль­сивно. Меня всего передернуло. Этот человек, двадцать лет нам пророчество­вавший, наш проповедник, наставник, патриарх, Кукольник, так высоко и вели­чественно державший себя над всеми нами, пред которым мы так от души пре­клонялись, считая за честь, — и вдруг он теперь рыдал, рыдал, как крошечный, нашаливший мальчик в ожидании розги, за которою отправился учитель. Мне ужасно стало жаль его. В «кибитку» он, очевидно, верил, как в то, что я сидел подле него, и ждал ее именно в это утро, сейчас, сию минуту, и всё это за сочи­нения Герцена да за какую-то свою поэму! Такое полнейшее, совершеннейшее незнание обыденной действительности было и умилительно и как-то противно.

Он наконец плакать перестал, встал с дивана и начал опять ходить по ком­нате, продолжая со мною разговор, но поминутно поглядывая в окошко и прислушиваясь в переднюю. Разговор наш продолжался бессвязно. Все уве­рения мои и успокоения отскакивали как от стены горох. Он мало слушал, но все-таки ему ужасно нужно было, чтоб я его успокоивал и без умолку говорил в этом смысле. Я видел, что он не мог теперь без меня обойтись и ни за что бы не отпустил от себя. Я остался, и мы просидели часа два с лишком. В разговоре он вспомнил, что Блюм захватил с собою две найденные у него прокламации.

Как прокламации! — испугался я сдуру. — Разве вы.

Э, мне подкинули десять штук, — ответил он досадливо (он со мною го­ворил то досадливо и высокомерно, то ужасно жалобно и приниженно), но я с восьмью уже распорядился, а Блюм захватил только две.

И он вдруг покраснел от негодования.

Vous me mettez avec ces gens-la![642] Неужто вы полагаете, что я могу быть с этими подлецами, с подметчиками, с моим сынком Петром Степановичем, avec ces esprits-forts de la lachete![643] О Боже!

Ба, да не смешали ли вас как-нибудь. Впрочем, вздор, быть не мо­жет! — заметил я.

Savez-vous[644], — вырвалось у него вдруг, — я чувствую минутами, que je ferai la-bas quelque esclandre[645]. О, не уходите, не оставляйте меня одного! Ma carriere est finie aujourd'hui, je le sens[646]. Я, знаете, я, может быть, брошусь и уку­шу там кого-нибудь, как тот подпоручик.

Он посмотрел на меня странным взглядом — испуганным и в то же вре­мя как бы и желающим испугать. Он действительно всё более и более раздра­жался на кого-то и на что-то, по мере того как проходило время и не являлись «кибитки»; даже злился. Вдруг Настасья, зашедшая зачем-то из кухни в пе­реднюю, задела и уронила там вешалку. Степан Трофимович задрожал и по­мертвел на месте; но когда дело обозначилось, он чуть не завизжал на Наста­сью и, топоча ногами, прогнал ее обратно на кухню. Минуту спустя он прого­ворил, смотря на меня в отчаянии:

Я погиб! Cher, — сел он вдруг подле меня и жалко-жалко посмотрел мне пристально в глаза, — cher, я не Сибири боюсь, клянусь вам, о, je vous jure[647](даже слезы проступили в глазах его), я другого боюсь.

Я догадался уже по виду его, что он хочет сообщить мне наконец что-то чрезвычайное, но что до сих пор он, стало быть, удерживался сообщить.

Я позора боюсь, — прошептал он таинственно.

Какого позора? да ведь напротив! Поверьте, Степан Трофимович, что всё это сегодня же объяснится и кончится в вашу пользу.

Вы так уверены, что меня простят?

Да что такое «простят»! Какие слова! Что вы сделали такого? Уверяю же вас, что вы ничего не сделали!

Quen savez-vous[648]; вся моя жизнь была. cher. Они всё припомнят. а если ничего и не найдут, так тем хуже, — прибавил он вдруг неожиданно.

Как тем хуже?

Хуже.

Не понимаю.

Друг мой, друг мой, ну пусть в Сибирь, в Архангельск, лишение прав, — погибать так погибать! Но. я другого боюсь (опять шепот, испуганный вид и таинственность).

Да чего, чего?

Высекут, — произнес он и с потерянным видом посмотрел на меня.

Кто вас высечет? Где? Почему? — вскричал я, испугавшись, не сходит ли он с ума.

Где? Ну, там. где это делается.

Да где это делается?

Э, cher, — зашептал он почти на ухо, — под вами вдруг раздвигается пол, вы опускаетесь до половины.[649] Это всем известно.

Басни! — вскричал я, догадавшись, — старые басни, да неужто вы вери­ли до сих пор? — Я расхохотался.

Басни! С чего-нибудь да взялись же эти басни; сеченый не расскажет. Я десять тысяч раз представлял себе в воображении!

Да вас-то, вас-то за что? Ведь вы ничего не сделали?

Тем хуже, увидят, что ничего не сделал, и высекут.

И вы уверены, что вас за тем в Петербург повезут!

Друг мой, я сказал уже, что мне ничего не жаль, ma carriere est finie[650]. С того часа в Скворешниках, как она простилась со мною, мне не жаль моей жизни. но позор, позор, que dira-t-elle[651], если узнает?

Он с отчаянием взглянул на меня и, бедный, весь покраснел. Я тоже опу­стил глаза.

Ничего она не узнает, потому что ничего с вами не будет. Я с вами точ­но в первый раз в жизни говорю, Степан Трофимович, до того вы меня удиви­ли в это утро.

Перейти на страницу:

Похожие книги