В людской, где Филат по секрету рассказал об этом происшествии, рассказ произвел впечатление. Впрочем, Терентий, старший лакей, не без презрения выслушал восторженную речь Филата и заметил, важно оттопырив губу:
— Нигилист, верно!..
Так как ни Филат, ни кучер не поняли этого мудреного слова, то и попросили Терентия объяснить.
— Секта такая… В бога не веруют… Что твое, то мое, что мое, то твое… Народ самый опасный. Голяк народ! — прибавил Терентий. — Смуту любит.
Хотя Филату и обидно было слушать такую «мораль» на учителя, но он промолчал, так как считал Терентия некоторым авторитетом (Терентий пятнадцать лет прожил в стрекаловском доме), и решил впредь называть колосовского Гришку нигилистом, полагая, что вряд ли найдется другое прозвище хуже этого.
Через Фиону история о рубашках дошла до дому. Настасья Дмитриевна чуть было не прогнала Филата, Ольга пожалела «беднягу», а Ленорм заметила, что «этот медведь не без сердца». Таким образом, пустейшее дело в этом строгом доме возбудило сенсацию.
Уроки шли своим чередом, успешно. Федя был толковый, впечатлительный мальчик, и скоро между учителем и учеником установилась та нравственная связь, которая делает уроки не одним исполнением обязанности.
Федя принадлежал к числу симпатичных, порывчатых натур, очень легко поддающихся влиянию натур более сильных. Из таких натур, глядя по обстоятельствам, выходят хорошие и дурные люди, смотря по тому, какое действует влияние. Он был от природы неглуп, не особенно испорчен, добр, самолюбив и восприимчив и находился именно в том переходном возрасте из отрочества в юность, когда хорошее влияние обаятельно действует на молодую натуру, особенно отзывчивую в это время на все смелое и доброе. Это тот предрассветный возраст, когда отрок начинает анализировать явления и ищет скорого и решительного ответа на все вопросы и сомнения, закрадывающиеся в молодое сердце.
Федя чересчур поспешно привязался к Глебу, не думая почему, отчего, хотя Глеб и не искал этой привязанности и видел ученика только во время уроков. Привязанность пришла сама собой… Он полюбил Черемисова безотчетно, найдя в нем и в его уроках и ответы на свои сомнения, и какую-то бодрую, юношескую уверенность, что на свете есть вещи, для которых стоит учиться и жить.
Настасья Дмитриевна несколько раз пробовала «покороче сблизиться с молодым человеком», но каждый раз попытки ее не приводили ни к какому результату. Однажды Черемисову пришлось даже выслушать целое profession de foi[25] Настасьи Дмитриевны, и он выслушал с должным вниманием, когда она распространилась и об «обязанности матери», и о «задаче воспитать» честного человека и нравственного семьянина; но так как Глеб не высказал никакого мнения и оставался безмолвен, несмотря даже на то, что Стрекалова говорила с некоторой горячностью, которая так мало шла к ее общему складу, то Настасья Дмитриевна осталась в каком-то недоумении относительно «странного молодого человека». Таким образом, «сближение» как-то не удавалось, и она «стояла на страже», наблюдая за Черемисовым не без помощи даже Арины Петровны. Иногда, невзначай, Настасья Дмитриевна заходила в классную комнату, слушала уроки и уходила все-таки неудовлетворенная… Страх за сына, какой-то безотчетный страх нередко терзал сердце матери, хоть она и не могла объяснить причин своего беспокойства…
— Ты, Арина, ничего не замечала? — решилась однажды спросить Настасья Дмитриевна у своей ключницы. — Учитель не похож на бывшего гувернера?.. Помнишь?..
Настасье Дмитриевне совестно было яснее выразить свою мысль.
— Где мне заметить, матушка, Настасья Дмитриевна… Стара я стала… Бог его знает… Здесь-то тихоня, а на стороне что — бог его знает…
— Ну, до этого мне дела нет, лишь бы здесь вел себя прилично… Федю бы не испортил… дурным примером…
— Младенец Федор Николаевич… младенец… и душа ангельская… Намедни пришел к ним Филат постельку стлать, а Федор-то Николаевич не допустил… сам, говорит, могу, и у меня руки есть. А учитель-то этот косматый сидит, бороду пощипывает и ухмыляется… Я стою тут, смотрю — белье чистое приносила — и говорю Филату: «Чего, говорю, ты смотришь: разве, говорю, прилично барину самому себе постель стлать, — на это, сказываю, тебя нанимают, жалованье дают», — а Федор-то Николаевич — добродетельная душа — вступился: «Оставьте, говорит, няня, Филата в покое, я сам постель стлать буду…» — «Да как же это так, Федор Николаевич? прежде этого не было никогда». — «То было прежде», — замялся Федор Николаевич. Я думала, учитель-то надоумит, а он поглядывает, помалчивает, да все ухмыляется… Бог его знает, какой он такой.
Настасья Дмитриевна выслушала этот рассказ молча, не без тоскливого предчувствия о чем-то страшном.
— И креста не носит! — озираясь по сторонам, шепотом продолжала Арина Петровна. — Не носит, матушка!.. Лба никогда не перекрестит… Не видали этого… Н-н-нет!..
Настасья Дмитриевна с соболезнованием тихо покачала головой…
— Ты, Ариша, следи, — проговорила она чуть слышно. — Неужели никогда не молится?..