Эта мысль позабавила его. В самом деле, о чем полагается думать в последнюю ночь? Раздавать указания родным и близким? Нет ни родных, ни указаний. Писать завещание? Условия не позволяют, да и завещать нечего, кроме разве что гитары, пары десятков виниловых пластинок и нескольких самиздатовских журналов. Напиться в хлам? Спирта ему совсем не хотелось. Как-то глупо пить перед смертью. Это как прийти на собственные похороны в костюме клоуна. К тому же спирт кончился.

А что потом? Потом – тело. Он живо представил себе их вокзал, подходящий поезд. Встречающую мать с черной траурной повязкой на голове, с зажатым ладонью ртом. В руке – букет цветов, – непременно бумажных: как еще встречать возвращающегося издалека покойника? Рядом – суетливый и скорбный Монгол: он приехал раньше. Мать смотрит на него с едва скрываемым осуждением: не уберег друга. Монгол чувствует это, и пытается отвлечь ее словами, рассказывая последние минуты его жизни. Они должны быть красивыми, потому что последние, и их не испортит никакой пафос, потому что он без остатка растворится в необъятной трагичности момента.

Конечно, кинематографично было бы сесть на обрыве, разжечь костер, и, укутавшись в одеяло, остывающей рукой написать несколько корявых строк, – что-то о неоцененности таланта, о бессмысленности житейской суеты, о бренности жизни. Монгол обнаружит его рядом с кучкой пепла; в оцепеневшем кулаке кусок бумажки – жалкий итог его короткого бытия. Эти слова потом будут повторять его безутешные родственники, оценивая глубину мыслей покойного и потрясенно кивая головами.

Но какой тут берег, какой костер? Том лежал на боку, и даже шевелиться не хотел. Он вдруг почувствовал, что смерть, она – свое, родное, искони его. Она будто связана с ним крепкими родственными узами, она – его часть. Смерть – это настолько личное дело, что ради нее не стоит что-то там делать вовне. Смерть – непонятная, непостижимая, близкая, далекая, и – родная. Она бывает плохая и хорошая, красивая и не очень. Ей подходят любые одежды. Она не всегда – старуха, она – просто твоя ровесница. Там, на Аюдаге, она была стремительная, поспешная, она не давала времени прислушаться к себе, сосредоточиться на том, что осталось. Здесь же она, будто расслабившись, позволяла подумать напоследок, перемолоть в ступке зерна последних мыслей. Но все-таки она – итог жизни, без жизни она – ничто. А чем была его жизнь? Что он сделал в промежутке между «еще не было» и «уже нет»? Он так привык к себе, привык жить, полюбил все это, – все, что видел вокруг со всеми его проблемами и ништяками. Ему совершенно не хотелось так рано примерять на себя ее узкое деревянное пальто. Ради чего? Впереди – неизвестность. Но ведь и позади – ничего. Что он сделал? Суетился, дергался, доказывал что-то кому-то, а в итоге – кучка пепла? Плевок, пустота. Вот камни – мудры. Они напрочь лишены суеты, и потому молчат. Чтобы услышать себя подлинного, всегда необходимо помолчать. Мудрому говорить не о чем: все вокруг так было, есть и так будет. Или, может, они молчат просто потому, что не боятся смерти? А я? Я кто? Если я завтра не проснусь, – зачем я жил?

Он повернулся на спину, закрыл глаза. От живота по всему его телу тяжелыми волнами разливался зудящий жар, в ушах звенел тонкий свист. В голове мелькали обрывки воспоминаний, несвязные картинки прошлого. Вот они с Колькой (им лет по семь) лезут через забор за вишнями. Осторожно обогнув дом, на цыпочках пробираются через заросший сад, и вдруг, прямо под старой раскидистой яблоней, видят могильный крест. Под крестом, в растресканном эмалированном овале, – полустертое лицо женщины. Простое крестьянское лицо: платок, широкие скулы, твердая линия губ, светлые глаза, напряженно вглядывающиеся в прицел фотоаппарата. Кто эта женщина? Почему она здесь, а не на кладбище? Вдруг сзади, в доме, открывается дверь, но они не видят, кто выходит, потому что уже пулей летят к забору, переполненные страшной тайной, которая с лихвой перекрывает утрату несорванных вишен…

А вот он уже совсем взрослый, и у них «сходка» на Десятке. Местные молча выстроились во всю ширину улицы, флангами опершись на дома и вскинув в боевой стойке руки. Пятерские стоят, рассыпавшись кучками в ближайшем парке. Со стороны можно подумать, что на скамейках и под деревьями мирно отдыхает полтора десятка небольших дружных компаний, – курят, болтают о том, о сем. Нелепо выглядят лишь плотная, как монолит, толпа поперек улицы, многочисленные милицейские «канарейки» в подворотнях, и застывшие зеваки у гастронома. И над всем этим висит звенящая, ни с чем не сравнимая тишина ожидания.

Перейти на страницу:

Все книги серии Extra-текст

Похожие книги