Кевин молчал — как будто это могло его спасти. Что угодно, лишь бы оттянуть эту минуту.
Меж ними протолкнулась пьяная бабенка в облаке перегара, дернула дверную ручку. Приложившись о косяк, ввалилась в дом. Воздух звенел голосами мальчишек, игравших поблизости в пыли.
— Я могу подождать тут, — предложил друг. — Если твоей матери совсем неудобно, что поделаешь, договоримся о другом дне. По крайней мере, я теперь знаю место, где ты живешь! А корзину бери с собой.
Кевин мрачно покачал головой — не хотелось оставлять Филипа на улице одного. — Пошли. Подождешь на лестнице.
Он распахнул перед Филипом дверь, с чувством, что его принуждают показать гнилостную рану на теле. Сжав челюсти, шагнул следом.
На темной лестнице пахло еще хуже, чем на улице. В пролете второго этажа пристроился пописать голозадый малыш. Он во все глаза уставился на блистательного незнакомца, и Филип помахал ему рукой.
Подъем на последний, четвертый этаж впервые показался Кевину слишком коротким.
— Я недолго, — буркнул он, не глядя на друга. Переступил через ступеньки, что вели от площадки к двери, вошел, поспешив захлопнуть ее за собою. Словно все еще надеялся скрыть от Филипа неприглядную правду своей жизни.
Извилистый обшарпанный коридор, придавленный низким потолком, запах прогорклого жира и безнадеги… Тысячи раз проходил он здесь, погрузившись в свои мысли, обиды, мечтания, не обращая внимания на то, что его окружало. Но сейчас не мог не видеть, не замечать.
А ведь в сравнении со многими соседями они с матерью жили почти роскошно. Не в подвале и не на чердаке, не вблизи каменного стояка. В их распоряжении была просторная комната и небольшая каморка, прилегавшая к ней. Иные обитатели дома ютились в таких помещениях целыми семьями, разделяя их с гадившими под себя стариками и маленькими детьми.
Прежде чем повернуть ключ в двери, Кевин сделал глубокий вдох.
Мать сидела у окна, сложив руки на столе, недвижимая, как кладбищенская статуя. Голову она повернула не сразу, будто на слепой стене соседнего дома читала невидимые другим письмена, вещавшие о причине ее несчастий. Кевин привык видеть мать в этой позе — когда она не занималась домашними делами и не читала книги, купленные ему для учебы, то могла проводить так часы, глубоко уйдя в свои думы. Вспоминала ли она прошлое, перебирала ли обиды, нанесенные ей судьбой? Лучше, наверное, не знать.
— Ты голоден? Я могу сварить кашу.
Ее внимательный взгляд, конечно, сразу же отметил его обновки — рубашка, кружевной воротник, роскошные ножны. Но, как обычно, вопросов мать задавать не стала.
Из-за стены доносился рев ребятишек и вопли взрослых — музыка, знакомая Кевину с детства. Сегодня ругались муж с женой: мужской голос, низкий и мощный, как стук кувалды в каменоломне, женский, пронзительный, как визг пилы.
Кевин прочистил горло, готовясь сообщить матери о госте из другого мира. Здесь, в привычной обстановке, визит Филипа казался нелепой, невероятной выдумкой.
Мать встретила сообщение со стоическим спокойствием. Только сошлись над переносицей хмурые брови, а на высоком лбу появилась еще одна морщина. — Ты же понимаешь, что мы не сможем его достойно принять,
— Филип не будет ждать многого. Он представляет… насколько в состоянии представить… как бедно мы живем. Закуски мы уже купили по дороге.
— Будь мы какими-нибудь простолюдинами, с нас и спроса бы не было. Но мы — Ксавери-Фешиа, а это к чему-то да обязывает, — Мать вонзила зубы в бескровную нижнюю губу, костлявые пальцы отбарабанили по столу. — Что ж. Он много раз принимал тебя в своем доме, было бы недостойно не оказать твоему другу ответное гостеприимство. Подожди здесь, я переоденусь в парадное платье.
Нарядов у матери имелось три, все старые и неоднократно ушитые, дабы не болтались на исхудавшей фигуре. "Парадное" платье, старомодное, но достаточно простое, чтобы не казаться смешным, было из темного материала, напоминающего бархат, уже лоснившегося на локтях. Кевин еще помнил, как этот наряд казался ему верхом элегантности — пока он не вырос и не увидел, попав в светское общество, как одеваются там.
Мать удалилась в каморку, где обычно спал Кевин, а он оглядел их обиталище, словно видя его в первый раз.
Подтеки на голых стенах — спасибо протекавшей крыше, не убиваемая плесень у пола, трещина в окне и пожелтевшая занавеска, затхлый запах, как в колодце, — все это отзывалось в сердце непривычной болью.
Из обстановки — только стол, торфяная грелка, два табурета, да большой сундук, с которого уже облезала краска. За занавеской, исполнявшей роль ширмы, угадывалась продавленная кровать матери.
Соседи заткнулись, только все скулил и скулил ребенок…