Момент встречи Ивана Грозного с юродивым имел такой мифологический “резонанс”, что несколько раз потом воспроизводился в других житиях. Рассмотрим один случай – Арсения Новгородского. В почитании этого святого прослеживается несколько слоев: если ориентироваться на события, упоминаемые в его житии, святой умер вскоре после встречи с Иваном Грозным в 1579 году42. При этом некоторые детали текста выглядят столь жизнеподобно, что производят впечатление написанных с натуры или по свежим следам. Например, такие подробности облика святого: “Ризы сего блаженнаго, еже ношаше выну, толико видением непотребны бяху и многошвени и сиротни, яко бы на многи дни и посреде града или на торжищи повержени бы были… Такожде и на главе его покровение шляпное, им же пол ея покривашеся точию, другая же страна его главы всю нужду от бескровения приимаше”43. Издевательства над юродивым городских мальчишек – это непременная черта юродской агиографии начиная с Симеона Эмесского, однако в житии Арсения этот эпизод получает неожиданную конкретизацию: “Отроком иным около его глумящимся, овии же держаше его, инии же ризу его к мосту гвоздми прибиваху”44. Возможно, подобные детали, как и сведения о родителях Арсения, восходят к брату святого Григорию, на которого ссылается ранняя версия жития45. Однако стилистика текста скорее свидетельствует о том, что агиограф творил в XVII веке и писал на основании жизненных наблюдений над многими безымянными юродивыми своего собственного времени46. Если это так, то эпизод встречи Арсения с Иваном Грозным, исполненный хронологических неувязок, есть “общее место” юродской агиографии – ведь такая же встреча, и тоже с массой хронологических нестыковок, приписывается и Василию Блаженному (ср. с. 245), и обе они выглядят как подражание подвигу Николы Салоса. Между прочим, мотив встречи Арсения с царем получает дальнейшее развитие в поздних версиях жития: если на первом этапе святой видится с Грозным во второй, мирный приезд царя в Новгород, то в ходе дальнейшей эволюции этого сюжета свидание переносится на кровавый 1570 год, юродивому вкладываются в уста явно заимствованные у Николы обличения царских зверств47.
Не следует думать, будто юродивый воспринимался как политический оппозиционер. Бывало, что его странное поведение “прочитывалось” как поддержка властей. К примеру, австрийский посол Сигизмунд Герберштейн, бывший в Москве в 1517 и в 1526 году, описывает, как “похаб”
Некогда же ему бывшу два дни зело печалну, не яде, ни пия, ни с кем глагола. В третий же день нача, по всему граду бегая, вопити: стреляй, вешай, скачи, пей, умывайся, ложися. В третий же день по пророчеству его с Москвы весть прииде: царь государь и великий князь Иван Васильевич всеа Руси своих и ближних и дияков казнил многими различными муками два ста человеков49.
Из маловразумительных воплей “похаба”, по всей вероятности аккуратно воспроизведенных агиографом, невозможно заключить, понималось ли его “пророчество” как сочувственное по отношению к казненным. Нет сомнений лишь в том, что весть о московских казнях была немедленно увязана ростовчанами с персоной местного “похаба”.
Независимая поза юродивого по отношению к власти – общее место поздней русской агиографии: например, в XVII веке Прокопий Вятский срывал шапку с воеводы и тащил его в тюрьму, а также сек на площади молоденькие деревца, предвещая этим жестокие царские указы50. Агрессивное поведение было необходимым условием чудотворения: во время пожара воевода обратился за помощью к Симону Юрьевецкому; юродивый ударил его по щеке – и пламя погасло51. Но поскольку “похаб” не воспринимался как субъект, то и понятие “политической храбрости” к нему неприменимо: агиограф мыслил акты юродской дерзости скорее как знаки иноприродности своего героя, его непохожести на обычных людей. Другое дело, что житийный канон мог проецироваться на реальную жизнь.