– Взыскательная? Прозаическая? Рутинная до механистичности? Порой. Часто тоскливая? Пожалуй. Но отважная? Достойная? Должная, нежная? Романтическая? Благородная? Героическая? – Паузу он сделал не просто для эффекта – как минимум, не совсем. – Господа, – сказал он, – под чем я, разумеется, имею в виду стремящихся возмужать вчерашних подростков, – господа, вот истина: терпеть тоскливость в реальном времени и в замкнутом пространстве – вот что такое настоящая отвага. Так вышло, что подобная стойкость – это квинтэссенция того, что сегодня, в мире, который придумали не вы и не я, является героизмом. Героизм. – Он выразительно огляделся, оценивая реакцию. Никто не смеялся; кое-кто сидел с озадаченным видом. Мне, помню, захотелось в туалет. Во флуоресцентном освещении он не отбрасывал ни одной тени. – Под чем, – сказал он, – я имею в виду истинный героизм, а не те героизмы, что могут быть вам известны по фильмам или детским сказкам. Для вас уж близок конец детства; вы готовы к весу истины, вы его выдержите. Истина в том, что героизм из развлечений вашего детства – не истинная доблесть. То был театр. Размашистый жест, момент выбора, смертельная опасность, внешний враг, кульминационная схватка, чей исход решает все – все задумано выглядеть героически, волновать и удовлетворять публику. Публику. – Он сделал жест, который я не могу описать. – Господа, добро пожаловать в мир реальности – здесь публики нет. Никто не рукоплещет, не восхищается. Никто вас не видит. Понимаете? Вот истина: настоящий героизм не заслуживает оваций, никого не развлекает. Никто не выстраивается в очереди, чтобы его увидеть. Никому не интересно.
Он снова сделал паузу и улыбнулся без капли самоиронии.
– Истинный героизм – это вы, в одиночестве, на назначенном рабочем месте. Истинный героизм – это минуты, часы, недели, год за годом тихих, точных, справедливых порядочности и прилежания – и никто этого не увидит, никто не будет ликовать. Это и есть мир. Только вы и работа, за вашим столом. Вы и прибыль, вы и движение денежных средств, вы и протокол инвентаризации, вы и планы амортизации, вы и числа. – Его тон был совершенно прагматичным. До меня вдруг дошло, что я понятия не имею, сколько слов он произнес после 8206-го в заключении лекции. Я осознавал, что все мелочи в кабинете казались очень яркими и отчетливыми, словно скрупулезно нарисованными и затененными, и в то же время целиком сосредоточился на иезуите, говорившем очень драматичные или даже романтические вещи без обычных прелестей или напыщенности драмы, теперь неподвижно стоя с руками за спиной (я знал, что он их не сцепил – почему-то понимал, что он просто держит правое запястье левой рукой) и без теней на лице под белым освещением. Казалось, мы с ним находимся на противоположных концах какой-то трубы или туннеля, что он обращается конкретно ко мне – хотя, очевидно, в реальности этого быть никак не могло. В буквальной реальности он меньше всего обращался ко мне, потому что, очевидно, я был не с другого курса и не готовился сдать экзамен, а потом отправиться домой и сидеть за детским столом в своей старой спальне в родительском доме, зубря материал для грозного СРА, как, похоже, многие в классе. И все-таки – мне хотелось бы понять это пораньше, чтобы не плыть столько времени в потоке цинично и пассивно, – ощущение есть ощущение, да и с результатами не поспоришь.
Так или иначе, суммируя, по сути, основные тезисы, учитель на замену сказал:
– Истинный героизм априори несовместим с публикой, овациями или даже недолгим вниманием обывателя. Более того, чем менее традиционно героически, волнующе, привлекательно или хотя бы интересно или увлекательно выглядит труд, тем более велик его потенциал как арены для настоящего героизма, а следовательно – удовольствия, не сравнимого ни с чем, что вы пока способны вообразить. – Здесь по кабинету словно пробежала некая внезапная дрожь, или, может, экстатическая судорога, перекидываясь от взрослого студента-бухгалтера или бизнес-магистранта к взрослому студенту-бухгалтеру или бизнес-магистранту так быстро, что весь коллектив на миг словно всколыхнулся – хотя, опять же, я не стопроцентно уверен в реальности впечатления, что оно правда имело место вне меня, в самой аудитории, да и миг (возможной) коллективной судороги промелькнул слишком быстро, чтобы более чем мимолетно его осознать. Еще помню сильный позыв наклониться и завязать шнурки, так и не вылившийся в действие.
В то же время можно сказать, что паузы и обрывки тишины у иезуита-преподавателя мне запомнились такими же, какими бывают жесты и выражения у более традиционных вдохновляющих риторов. Он сказал: