Тогда же у него был публичный вечер, и там он читал стихи других поэтов, в частности Сельвинского, по памяти и довольно вольно. Асеева он читал «Бык» и «Синие гусары». Богумил Матезиус, кузен лингвиста Матезиуса, перевёл при моём участии «150.000.000»219, и [Йосеф Гора] прочёл кусок этого перевода. Тогда просили Маяковского прочесть эту поэму по-русски, а он наотрез отказался. Это меня поразило. Он ни за что не хотел её читать. Он вообще не очень любил читать свои старые вещи220.
Маяковский тогда очень жаловался на Госиздат: «Какие у нас дураки, – он говорил, – думают, что если я делю стихи на мелкие строки, то это для гонораров. А это очень тесно связано со стихами». Особенно они сердились, когда у него был очень короткий стих, в одно слово. Была вечная история, как ему платить. Решили платить за слово. Он говорил, что было очень весело, если было три слова типа: «и у нас»221.
В этот приезд Маяковский читал мне стихи о Париже, со строкой:
Он сказал: «Вот эту строку переделать нельзя. Нельзя было, например, писать: „Я хотел бы жить и умереть в Берлине, если б не было такой земли – Варшава“. Это не два мира, а Париж и Москва – да». Тут же я спросил Маяковского, знал ли он, когда писал эти стихи, очень схожие строки Карамзина в «Письмах русского путешественника»: «Я хочу жить и умереть в моём любезном отечестве, но после России нет для меня земли приятнее Франции». Маяковский заинтересовался – нет, не знал: «Но это показывает – строки не случайные»222.
Однажды Маяковский попросил мою жену, Софью Николаевну, показать ему город. Она повела его по длинной улице. Он с интересом смотрел. «Ну что, – говорит, – можно возвращаться?» – «Как возвращаться?! Ты же хотел Прагу посмотреть!» – «Я и смотрел. Сперва с одной стороны, а теперь с другой – это разные вещи». А когда Адольф Гофмейстер его спросил: «Почему Вас тянуло в Прагу?», он ответил: «Люблю подробности»223.
В двадцать девятом году Маяковского принимали очень холодно в полпредстве – из-за него или из-за меня, я не знаю. Но он уже тогда был на плохом счету. Мне рассказывали люди, приезжавшие из России, что считалось уже выгодным и шиком его шпынять, что нападал на него каждый, кому не лень.
Он читал тогда «Клопа» заведующему репертуаром Виноградского театра, Кодичку, и я надеялся, что можно будет поставить его. Но решили, что не подойдёт. Он читал замечательно224. Потом мы пошли выпить. Но Маяковский рвался вовсю в Париж и откровенно об этом говорил. Особенно моей жене (они были большие друзья): «Вот, полюбил и тут же всё отбрасываю в сторону». Когда он уезжал, он сказал ей: «Да вот, вдруг научился: любить, а ревновать не надо».
Со мной он тогда говорил в духе стихотворения «Во весь голос» – что поэзия кончилась, что это не поэзия, это бог весть что такое делается, что это совершенный службизм.
III
Маяковский никогда не был счастлив, даже в период поэмы «Люблю» – там тоже есть тема времени:
Он был очень тяжёлый и глубоко несчастный человек, это чувствовалось. Иногда, подвыпивши, он умел немножко своим остроумием… У него было действительно какое-то вечное отрочество, какое-то недожитое созревание. Хлебников был другой, он не был несчастным, он был эпическим, принимал жизнь, как она есть.
Маяковский был лириком больших полотен, и он действительно верил, что будет всё время возвращаться к лирике. Я это от него слышал десятки раз226. Он был очень откровенен со мной – он знал, что это останется глубоко между нами, пока он жив. И он многое говорил, очень открыто.
Но он сломался. Сломался он, я думаю, в год встречи с Татьяной Яковлевой. Мне Эльза тогда подробно писала – вот, говорит, какую глупость наделала, познакомила с девушкой, думала, что у него будет приятная встреча, а он возьми и влюбись, и так серьёзно. А это было в момент, когда ему стало жить одному уже совершенно невтерпёж и когда ему нужно было что-то глубоко переменить227.
Маяковский бы не сделал ничего больше. Он был в слишком большом отчаянии. Всё это были нерешимые задачи. То, что он написал в своём прощальном письме, – «у меня выходов нет» – это была правда. Он всё равно погиб бы, что бы ни было, где бы он ни был, в России, в Швеции или в Америке. Этот человек был абсолютно не приспособлен для жизни.
Людям трудно в это поверить, но Маяковский был чрезвычайно сентиментален. На людях, перед широким кругом, он был страшно жёсток и агрессивен, но то, что он пишет в «Облаке в штанах»: