– А чего в деревне вас не видно? Дома жалко? Не жалейте! Я бы вот тоже рассобачил всё к чертям! – произнёс он, мельком оглянувшись на свою дачу, и по грубой, не артистической вовсе его интонации я почувствовал, что он говорит искренне. – Мне только сначала денег надо из Жанны выбить. Она мне должна за две постановки. А у меня машина не ездит – чинить не на что… Рассчитается – тогда поглядим. Тогда и мы в долгу не останемся! – И он улыбнулся с ничем не подслащённой злобой.
Как бывает под вышками электропередачи слышно потрескивание и воздух колюч, так вокруг Тузина било отчаянием. В условиях мокрой осени его состояние выглядело взрывоопасно. Мне было жалко его хорошей души, загнанной в плен дурных чувств.
– Я тут с Колей побалакал, – рассказывал он, – так он мне: уходи, говорит из своего балагана! Иди к нам в школу. А для творчества – вот те лес! Вот те поле! Гуляй да твори в голове! Голова, мол, это лучшие подмостки! Прямо, говорит, перед Господом Богом выступаешь, без посредников! Хорош Коля, а? Нравится вам?
Тузин усмехнулся.
– Так вот, представьте, я его в ответ спрашиваю: слыхал ли ты, Колечка, что человек – существо социальное? Не всякого устроит собственная голова, некоторым неплохо бы место в обществе. А он мне знаете как? Чего, говорит, в обществе! Ты на кладбище себе место найди! А то помрёшь – ушлют в тмутаракань!
Я кивнул. Ещё бы! Коля слишком знал состав лесной почвы, чтобы размениваться на «общественное».
Мне хотелось сказать Николаю Андреичу что-нибудь подкрепляющее, и я признался, что мой папа дал мне однажды простой совет: быть с собой потвёрже. Если вглядеться, то причина всей маяты как раз и есть в том, что я был слишком мягок с собой.
Моя откровенность не достигла цели, зато подстрелила гордость. Тузин полыхнул.
– Идите, Костя, пеките бублики! – сказал он, улыбнувшись с презрением, и я увидел, что бедный Николай Андреич находится ещё только на подступах к тому безобразию, которое уже вполне свершилось со мной.
На следующий день Тузин позвонил мне и деловым тоном спросил:
– Костя, вы в булочной? У меня к вам дело. Багажник у вас в машине свободен?
– Ну да, – ответил я, слегка удивившись.
– А вечер?
– Что вечер?
– Ну вечер, вечер сегодняшний! Свободен или нет? Мне бы надо переправить из театра кое-какие объёмные вещи. Может, подъедете к нам сюда вечерком, часиков в шесть?Прежде чем ехать в театр за тузинскими вещами, я решил позвонить Моте. После разгрома мы разговаривали с ней несколько раз по телефону, но пока что не виделись. Она встретила меня неласково. Её голос был надсажен и влажен – как после плача. Сегодняшнее увольнение Николая Андреича – он написал-таки заявление! – не оставляло шансов на выход пьесы. Кроме того, подходил к концу срок их спора с Петей. Оказывается, Мотя всерьёз намеревалась получить свой выигрыш и беспокоилась, как бы победа не сорвалась. Что собирается предпринять Тузин, она не знала, зато в красках описала мне скандал, случившийся сегодня поутру в директорской. Жанна Рамазановна не сочла нужным заплатить Тузину условленную сумму за постановки, отговорившись их якобы малым успехом. Жалкую её подачку Николай Андреич сей же миг, на глазах у узуриаторши, вручил Моте «на мороженое» и отправился паковать вещи.
Добравшись до театра, я двинулся прямиком в гримёрку с революционной надписью «Кубрик», вошёл в незапертую дверь и погрузился в плотный запах пыли, не дорожной и не древесной. Это была «умная» пыль хранилищ – музеев и библиотек. В её чуть заметной мге с лицом решительным и сосредоточенным орудовал отставной режиссёр. Рукава его белой сорочки были закатаны выше локтя, на лбу выступил пот. Он упихивал в пакет подушку.
– Что, действительно съезжаете? – сказал я, оглядев беспорядок.
– Да, – коротко отозвался Тузин и, увязав мешок, полез в бездонный шкаф. – Спасибо, Костя, что пришли. Коробочку подкиньте!
Я пробрался через завалы и подал ему картонный ящик. Складывая в него барахло, Тузин объяснил, что лишь часть реквизита принадлежит театру. Остальное понатаскано энтузиастами из дому, и в первую очередь им самим.