Тем вечером я неумеренно поел. Перед трудами словно тяжкими, после тяжёлой ли работы. Хоть и весь день до этого ничем особенно не занимался. Крышу на бане лишь поправил – ветром на ней несколько листов шифера с гвоздей сорвало и с места сдвинуло, не поломало их, не покрошило, слава Богу, – да на крыльце подмёл. Делов-то много ли, не уморился. Будто в последний раз, или – как мама бы сказала – из голодного края словно вырвался. Да уж не вечером, а в полночь, получается –
Перестарался: лёг спать, поужинав, и маялся. Не редкий случай. Сколько уж говорил себе решительно, что делать так не стану больше: после шести часов вечера росинки маковой во рту не будет, дескать. Зарекалась свинья в грязь не лезть, и я, сердце лукавое, вот тоже.
Угостил Гриша Фоминых меня в тот вечер
И Гриша у меня теперь ходить в виновных будет – за гостинец. С него, с Гриши, как с гуся вода, правда. И мне от этого не легче: совесть – у Гриши Гришина, а у меня – своя, кому другому не подкинешь – тщетно пока меня увещевает, хоть и восстаёт сильно, как на врага злейшего, и вопиет громко, как глухому, утром особенно, пока под ложечкой не засосало, сникает к вечеру, скоро отчается ко мне взывать – так думаю.
На днях как раз открыл на этом месте книгу – «Лествипу» Николай, на выходные приезжал, оставил:
«Я приметил, что поутру приходят к нам по большей части бесы тщеславия и плотской похоти; в полдень бесы уныния, печали и гнева; а под вечер смрадолюбивые мучители чрева».
Мучители, реально.
Дикой ордой ко мне, словно домой к себе, как к другу ли закадычному, не постучавшись и разрешения не спросив, нагрянули в тот вечер, как на коне, на мне погарцевали, и я под ними, худошумными и
Не один раз уже читал это, а толку-то. Утром никакая пища, кроме чая, в рот не лезет. Поесть себя заставить не могу, ни крошки. А вечером, откуда ни возьмись, такой аппетит во мне разгорается, что не унять. Как зверь дикий и неукротимый, на меня нападает. Я перед ним, как мышка перед кошкой, нигде и норки не найду, чтобы укрыться.
Чревобесие.
Ну, думаю, вовек мне с ним не справиться. С утра полон решимости, гневлюсь неудержимо на своё обжорство, как Ахилл на Агамемнона, а к вечеру сдаюсь, уступаю под разными предлогами.
Отец, помню, и ночью вставал, шёл на кухню, чтобы
Только задремал, кажется, тут же будто и проснулся. От вломившегося в мой сон непрочный шума необычного. Очнувшись, сообразил сразу: Кемь тронулась! – словно вслух мне объявил об этом кто-то. Событие. С детства знакомо, в памяти – как колыбельная. Много лет уже не доводилось слышать. Ни с каким другим звуком этот не спутаешь. Близлежащее пространство эхом на него откликается, и дождь ему, и тучи не помеха, всё живое, может быть, и неживое отзывается – камни донные, к примеру, на дне шевельнулись, сдвинулись – будто слышишь – через землю отдаётся.
Как кто сорвал меня, поднялся я с дивана. В окно, отдёрнув занавеску, сунулся. Но что там – тьма кромешная всего лишь – глаза в неё упёрлись будто. В доме напротив окна только светятся – или бодрствуют соседи, или, свет не выключив, уснули.
Оделся я скоренько, из дому вышел.
Дождь – на тебе! – не предвещало вроде с вечера.
Вернулся, отыскал в шкафу отцовский плащ-накидку, нарядился.
Пошёл.
Иду. Доволен: и тем, что вышел среди ночи, и тем, что иду сам по себе и одиноко по ночной Ялани, – нравится – как кошке, может.
Ветер крепкий. Юго-западный. Порывистый. Тёплый, чуть не парной. Скрипит, в потёмках-то, чем может – много чем можно – не пустыня. С ног, налетая вдруг, свалить меня пытается – больше тут не к кому, к живому, привязаться – не поддаюсь его напору.
Снег на земле бы не отбеливал, вовсе б уж было непроглядно – без глаз будто. Но: