Не ответив Чайковскому на сердечную привязанность, Антон Григорьевич понимал масштаб и уникальность его дарования, неоднократно упоминал имя Петра Ильича как самого достойного и талантливого воспитанника консерватории. На праздновании девятой годовщины Санкт-Петербургской консерватории в 1871 году А. Г. Рубинштейн — ее первый директор — провозгласил тост за процветание русской музыки и, назвав имена Глинки, Серова, Даргомыжского, сказал о новом поколении отечественных музыкантов — «о наших молодых композиторах, которые составляют нашу надежду и которые — я смело это заявляю — составят нашу славу и наше музыкальное будущее. Я упомяну прежде всего Чайковского…». Позже, спустя еще восемнадцать лет, он назовет его гениальным.
Пока независимо от двойственного отношения Рубинштейна к своему ученику оба они находили немало радости в творческом общении: один — как педагог, чувствующий, что его советы находят благодатную почву, другой — как ученик, делающий все, чтобы удостоиться похвалы профессора.
Однажды Антон Григорьевич, выйдя из своего класса, зашел в соседний — к профессору Н. И. Зарембе. Полтора десятка учащихся и сам Николай Иванович увидели сияющее лицо директора консерватории.
— Идемте ко мне, я вас познакомлю с пробным сочинением Чайковского.
Урок у Н. И. Зарембы был в полном разгаре, и он воспротивился, говоря, что придется прервать объяснение. Но Антон Григорьевич был неумолим:
— Ничего, я вас отпущу сейчас же назад, прослушайте только задачу Чайковского.
Ученики гурьбой высыпали из класса в зал за своими педагогами. Около рояля были двое — Чайковский и его сокурсник Кросс. Рубинштейн поручил подошедшему Ларошу играть нотную строчку, на которой была записана вокальная партия. Петр Ильич вел аккомпанемент. Чайковский положил на музыку известное стихотворение Жуковского «Ночной смотр» — это и было задание, данное педагогом молодому композитору. Один из учащихся не вытерпел и заметил, что такой романс уже написал Глинка. Но Антон Григорьевич защитил своего ученика:
— Так что ж? Глинка написал свою музыку, а Чайковский — свою.
Импровизированное выступление было вознаграждено аплодисментами слушателей, которые были покорены разнообразием и сложностью фортепианного сопровождения, оригинальностью замысла, не имеющего ничего общего с произведением Глинки, а самое главное — свободно выраженным чувством и удивительной изобразительностью музыки. Антон Григорьевич был явно доволен произведенным впечатлением.
— Ну, теперь, Николай Иванович, идите заканчивайте ваш урок, — сказал Рубинштейн.
Слушатели разошлись по классам, но ощущение значительности и глубины выражения темы запомнилось многим. Особенно восторженно говорил об этом сочинении Герман Ларош, отметив творческую концепцию произведения, правдивость чувств и соответствие музыки образам поэзии Жуковского. С этого дня, став случайно свидетелем и участником этого неожиданного исполнения, он окончательно отдал свое сердце автору так восхитившей его пьесы. Тогда-то и сложился тот чрезвычайно гармоничный «дуэт» двух бесконечно преданных музыке молодых людей, который способствовал формированию их художественного мировоззрения, дал им обоим ощущение уверенности в себе, во многом обусловил совместные искания в искусстве, помог в трудных поисках истины.
Истина, как известно, рождается в спорах. А споры двух друзей были чрезвычайно жаркими. Словесные баталии затягивались до полуночи, а порой и до самого утра… «…У меня об этом совместном с ним учении, — вспоминает Ларош, — о первых наших музыкальных беседах и спорах осталось воспоминание, связанное именно с представлением темноты петербургского осеннего утра, какой-то особенной свежести и бодрости настроения…». Герман Августович обладал умом острым и оригинальным. Окружающих он поражал интеллектом и глубокой эрудицией в искусстве: музыке, литературе, художественной критике, эстетике. Петру Ильичу нравилась его невероятная пытливость, интерес ко всему новому, аналитический способ мышления и тонкое остроумие, которое делало разговор с ним интересным и увлекательным. Будучи натурой эмоциональной, Ларош часто увлекался идеалистическими, далекими от реальности теориями, что было не свойственно трезвому уму Чайковского.
Контраст двух ярких художественных натур был очень заметным, однако не из этой ли противоположности вытекало их единство? Думается, именно различие в мироощущении и мышлении делало их дружбу столь прочной. Это дружеское противостояние, порой противоборство, помогало обоим находить верные оценки и решения в жизни и искусстве. В спорах друзей звучала непреодолимая страсть к познанию, стремление осмыслить явления прошлого и настоящего и, конечно, как это свойственно молодости, предугадать будущее; им наверняка виделись трудная борьба на пути становления российского искусства и неустанный труд во имя него.