Хару собрался ответить «Навещаю старого учителя», но легкий ветерок тронул колокольчик-фурин[17] у входа. Снаружи текла река, в соснах напевал ветер, путем чая он блуждал среди прекрасного безумства вещей. Странное чувство растеклось у него в груди. «Возможно ли, что старик прав? – спросил он себя. И, впервые в жизни: – Неужто я себя обманываю?» Дзиро прислонился к стене, смежив веки. «Что еще ищут в чае, если не невидимое?» – снова задался вопросом Хару. И опять у него мелькнула мысль, что эта женщина забрала что-то у него или, быть может, внедрила в него некое пространство, где он передвигается вслепую. Оба друга сидели в молчании, и Хару почувствовал свежесть, омывающую теперь его дух. Хотя в ней звучали отголоски и дальние зовы, именно свежесть пустоты даровала путь чая своим паломникам. Жизнь избавляется от всего наносного и, как в Синнё-до, предстает перед ним без прикрас. Он бродил по долине звезд и надеялся, что на этот раз сумеет их услышать. «Несут ли они слова моих предков? Или моих братьев? Или моих судей?» – сказал себе он. И, взволнованный этой необычной триадой, почувствовал, как рождается прозрение.
Дзиро открыл глаза:
– Человек, который думает, будто знает себя, опасен.
Хару поднялся.
– Кстати, – добавил старик, – с твоим отцом не все в порядке. – Поскольку Хару не отвечал, он продолжил: – Ты отворачиваешься от истины? Тебя ждет скорбь.
Воодушевившись полученной отповедью и твердо вознамерившись слушать звезды, Хару начал с того следа, который вел к предкам: он пошел искать истину в дом отца. Там он нашел мать.
Вернее, нашел молчание и одиночество, а погруженная в них женщина склонилась над кухонным столом и шинковала мацутакэ[18]. В наступающих сумерках он различил аромат грибов. Хару щелкнул выключателем, мать подняла на него удивленные глаза, потом радостно подошла поздороваться – молчание и одиночество, казалось, переместились вместе с ней. У него на мгновение возникло ощущение знакомой пьесы, в которой раз за разом разыгрывается одна и та же сцена – она ждет в полумраке, смотрит с удивлением, потом радостно идет навстречу, – но мать уже усаживала его, подавала чай, расспрашивала о здоровье, о делах, о жизни в Киото. Когда она замолчала, он указал на грибы.
– Наоя собрал их этим утром, – сказала она.
– На рынке их продают на вес золота, – заметил он.
Она засмеялась:
– Даже бедняки богаты. – И с непроницаемым выражением лица добавила: – Я их готовлю на ужин, твой отец и брат скоро вернутся.
– Наоя ужинает здесь? – удивился он.
Она кивнула, но больше ничего не сказала. Насыпала в чугунную кастрюлю рис, добавила саке, мирин[19], соевый соус, даси[20] и посыпанные солью грибы. Все перемешала и, по-прежнему погруженная в молчание, отточенным движением накрыла кастрюлю белым полотном. Он посмотрел в окно и в свете уходящего дня увидел силуэты темных сосен на фоне, словно залитом разведенной тушью. Поток катился по склону его детства, унося голоса предков и рождая в нем противоречивое желание и близости, и бегства. Пока он дрейфовал в этой круговерти теней, появились отец с братом, а шлейфом за ними запах дрожжей, как в пивной, – запах всего его детства. Они вымыли руки, и Хару показалось, что у отца ушло на это необычно много времени. Мать уже поставила кастрюлю на огонь и подала саке, пласты времени разъединялись, каждый жест и каждое слово казались отделенными от остальных и будто окутанными оболочкой печали. Несвязный разговор, силуэт отца перед раковиной и прохлада алкоголя никак не могли сойтись вместе.
– Почему ты всегда приезжаешь весной? – вдруг спросил отец.
– Я приезжаю в любое время года, – удивленно ответил он.
– Ведь лучшее время – осень, – продолжил отец, не слыша его.
Хару хотел заговорить, но Наоя незаметно сделал ему знак.
– Да, осень, – настойчиво повторил отец. – В основном хорошие вещи случаются осенью.