Он поблагодарил ее и пошел в свою комнату. Там надел гостиничную юкату[26], прежде чем выйти в полумрак коридоров и воссоединиться с источником горячей воды. Темный высокий остов старого дома раскинулся, как паутина, над всеми проходами. Под балками что-то лопотало, и, погружаясь в обжигающую воду, он еще более отчетливо различал эти шумы. Несмотря на ночь, просторное помещение оставалось местом света, дерево переливалось отблесками луны, вода сияла чистотой. Большая ванна из дерева хиноки, отполированная долгим использованием, располагалась вдоль оконного проема без видимых рам, стоящего, словно прозрачный занавес, перед картиной речных перекатов. На первом плане виднелись стволы кипарисов, а в их изножье – энкиантусы, чьи красные листья в сумерках отливали ртутью. Хару знал, что все это красиво, но ничего не чувствовал, поглощенный нарастающими звуками, не исходившими ни из постоялого двора, ни от потока – никогда прежде он их не слышал, однако они казались знакомыми. Он, не двигаясь, отдался на волю воды, на волю течения и камней, звезд и деревьев, Японии и заснувших гор. Протекли долгие мгновения, потом туча затмила луну, хлынул ливень, и воды ванны, стремнин и неба смешались воедино.
Он погрузился в ночь. Погрузился с благодарностью, двинулся к невидимому, поклонился так, как никогда еще не кланялся. В прозрачности поросших папоротником берегов, на сцене театра теней, освещенного луной, проступала основа ткани его жизни. Он услышал голос матери, говорившей: «Ты моешься, как ворон», и крики воронов из Киото смешались с отрывочными воспоминаниями прошлого. Он снова увидел себя вместе с матерью в сэнто: она помогает ему помыться под кранами на стене напротив бассейна. «Только вороны моются быстро», – настойчиво повторяет она, а еще он вспоминает, как однажды вечером она рассказала ему легенду о селении, спрятанном в глубине реки, которое и дало название этому постоялому двору: селение являлось глазам людей только в ночь солнцестояний, прежде чем ранним утром вернуться в свой саван из бурунов и скал. «Такова и канва моей жизни, – сказал себе Хару, – но часы прозорливости обычно нисходят на меня в ноябре или в мае». Ночь набирала силу, а вместе с ней уроки матери, мудрость долгих омовений, медлительность поступи. Ночь говорила: «Ты дитя гор, уроженец Синнё-до, искатель странного, одинокий пилигрим». А еще ночь говорила: «Преклонись». Отвесный дождь превратил стену сосен на берегу в тучу, пришедшую из глубины небес. Листок пролетел перед стеклом, и Хару подумал, что небо увядает. Дождь прекратился, и снова появились звезды.
Тогда он увидел лисицу. Словно шагая по воде, она пересекала поток. На середине брода она остановилась, повернулась к Хару, потом пошла дальше, добралась до берега и исчезла под сенью сосен. Начало ночи зазвучало громче. Хару глубже погрузился в ванну, опустил лицо в воду, долго медитировал и в свою комнату вернулся лишь на рассвете. Ему приготовили футон, и, по традиции гостиницы, на футоне лежало стихотворение. Хару уселся напротив выходящего на реку огромного окна без рамы, вделанного прямо в стену. Выстроившись слитно, как единый человек, перед верхушками деревьев, бесплотные, но осязаемые, стояли его отец, мать, брат и все здешние, члены братства гор. «Призвала ли их лисица?» – спросил он себя и вновь увидел Мод в ванне, как в первый вечер. С фотографической точностью память восстановила ее лицо в тот момент, когда он досказывал историю про даму и лисицу из эпохи Хэйан. «Что я ей говорил? – спросил он себя, изумляясь открывшейся в ней печали, и еще ошеломленнее: – Как я мог такое упустить?..» Перед ним белел поток, и скрытое в нем селение, и силуэты кипарисов – все казалось видимым и невидимым, все несло в себе неслышное послание. Он лег, вслух прочел стихотворение.
Перед его глазами образовался круг, который раскрывался и замыкался в едином текучем движении. В нескончаемой осени сменяли и обгоняли друг друга горы, звезды и незнакомые предки. Он вспомнил родителей и брата, сидящих за столом в старом доме, окутанных ореолом нежности и страха. Он снова увидел ребенка в коридорах лавки саке, опьяневшего от дрожжей, гордящегося крепостью отца, потом молодого человека, с безразличием спешащего покинуть этот мир тяжкого труда и молчания. «Я оторвал себя от гор, – сказал себе он, – я хотел бежать от одиночества, но унес его с собой. – В вечернем свете, вглядываясь в черты родных, он думал: – Отныне я далеко, но эта нить не должна порваться». И тогда, продолжая медитацию, начатую в ночь в Такаяме, он наконец понял звуки этих мест.
Так и не заснув, он направился в общий зал и нашел там Акиё, мать Томоко, которая подала ему чай и уселась рядом за стол, чтобы поддержать беседу. На ней было осеннее вышитое кимоно, среди прочих цветов – камелии и колокольчики в форме маленьких звездочек. Среди других блюд, поданных на завтрак, был рис с мацутакэ.