Песня смолкла. Винни, Ос и Найджел изумленно уставились на Валентина, который, утирая со щек слезы, улыбался:
– Простите, пожалуйста, что-то я растрогался.
Элиот с досадой выругался и предложил мне загадать желание и задуть наконец свечи. Я пожелал покоя – не для себя, но для всех мятущихся душ, чье странствие в море жизни больше напоминает слепое блуждание во тьме, нежели уверенное следование за путеводной звездой. Затем задул свечи – все тридцать разом, – и мир для меня снова ожил.
Визг, свист, аплодисменты. Включили свет, стали резать торт, звенеть бокалами.
– Найджел, – всплеснула руками Винсента, – первый кусок имениннику!
– А, ой! Прости, я забыл. На, положи для Келси.
– Да ты же ложкой уже испортил…
Мы расселись на диванах. Освальд уплетал торт за обе щеки, Винсента и Найджел кормили друг друга с ложечки. Элиот хмуро косился на них, усмехаясь с еле заметной горечью.
– «Душа моя».
– Что?
Я посмотрел на Вала. Он протянул мне лист с партией морского боя. Прямо под полем с кораблями значилось четким, каллиграфическим почерком Элиота: «Душа моя», а рядом был быстрый узнаваемый портрет: заштрихованное черной ручкой стильное каре обрамляло миловидное лицо – большие глаза, нежная улыбка. Сходство было невероятное.
– Только не говори, что это та злая суфражистка.
– Вал, не говори так о Софи.
– А что? Злая? Злая. Суфражистка? Суфражистка.
– Она не злая. Она просто… девушка, которая устала.
– А я мужчина, который устал. Можно мне тоже побольше прав?
– Вал.
Он уставился на меня, иронично-сердитый, с ложкой во рту.
– Ладно, мне и социал-либерализма хватает. – Отделил большой кусок торта и запил чаем.
– Что ж, наш закон гласит…
– Свобода нужна, чтобы освобождать других, знаю, – договорил Вал за меня.
И мы переглянулись, как переглядываются люди, думающие об одном и том же.
Я все это ненавидела. Распознавать настроение мамы по ее шагам и папы – по его вздохам. То, как замирало сердце от раздраженных или нервных ноток в их голосах. Как сжималось горло, когда голоса переходили в крик, когда хлопали двери и билась посуда. Тело немело. Дыхание перехватывало.
Крики долетали до кухни. Я опускала в таз тарелку, вытирала руки и шла наверх, и с каждой новой ступенькой злые слова слышались все отчетливее. Из детской выглядывало грустное лицо Жака, младшего брата. Я мимоходом в шутку дотрагивалась до его носа, шепча, что все улажу, и шла дальше – к родительской спальне.
Тусклый огонь свечи еле вырисовывал морщинистый лоб и злые усы отца, сидящего так неподвижно, будто он прирос к дивану. Напротив, на кровати, спиной к нему мама нервно поправляла прическу.
«Я задала вопрос. Простой вопрос. А ты не можешь даже ответить, как человек. Либо молчишь, либо сразу орешь, как больной!» – «Да. Да, я больной! Из-за тебя. Ты доводишь меня, испытываешь мое терпение!» – «Да что ты!»
Я только вздыхала. Как родные люди могут быть настолько глухи друг к другу? И я садилась в темном углу у зеркала – не чтобы помирить их, скорее чтобы разнять, если вдруг что. Мама сметала склянки с трельяжа, кричала, потом начинала рыдать. Папа бил кулаком в дверь, пинал диван, грозил разводом. Мама картинно падала на пол, жалуясь, что у нее прихватило сердце и она вот-вот умрет. Папа безразлично выходил из спальни, даже не взглянув ни на нее, ни на меня. «Полюбуйся, Софи, какой у вас отец!» – шипела мама из темноты.
В ссорах я, как дочь, всегда занимала ее сторону, хоть и знала, что приступы притворные. Обнимала ее, пыталась утешить, но она отталкивала меня холодной рукой, винила в том, что я похожа на отца – кто бы мог подумать? – чтобы через секунду потребовать платок.
Наши семейные ужины были отравлены едким молчанием. Родители не обращались друг к другу напрямую, только через меня или Жака. Срывались на нас из-за любой мелочи: то мы громко дышали, мешая отцу читать газету, то якобы нарочно затеяли мыть посуду и греметь тарелками, когда мать присела выпить кофе в тишине.
В такие дни я старалась не отсвечивать, чтобы не подливать масла в огонь. К счастью, я уже не была ребенком и не обязана была сидеть дома: посещала курсы, библиотеку, писала статьи и наудачу носила их в разные издания – а для статей нужны были громкие поводы, и я ходила на уличные протесты, носила брюки, участвовала в акциях суфражисток, все больше заражаясь их идеологией… Это и привело меня в один из дней на бульвар, в гущу стихийного марша в поддержку сестер Мартен. Все это на первый взгляд выглядело как народное гулянье: запруженный толпой бульвар, шум, крики. Но потом над головами замелькали транспаранты, какая-то женщина, а за ней еще одна и еще, подошла, чтобы сказать, какая я храбрая, раз надела брюки. Я начала осознавать, что стала частью чего-то важного и запретного.