— На себя посмотри… Переживу как-нибудь. Но если у него, — указала на Морохина, — по твоей милости случатся неприятности, я тебе глаза выцарапаю. При всех обещаю!
Швейцар от греха подальше выскочил из кабинета.
Провожаемые ненавидящим взглядом вдовы, мы вышли из дома на Французской набережной втроём — Морохин, Ульянов и я. Ульянов крепко держал в руках папку с документом. Оглядевшись, усмехнулся вымученно.
— Однако и вид у нас, — пробормотал он. — Аж люди оборачиваются.
Действительно, идущие мимо прохожие посматривали с любопытством, гадая, из какой подворотни вывалились двое мужчин и примкнувшая к ним девица. Виной тому было моё поцарапанное лицо (дотянулась-таки Дашка ногтями, лахудра), полуоторванный рукав пиджака у Морохина (спасибо Зарокову), распухшее ухо и разбитый нос Ульянова (Демон поработал). И все трое помятые, словно спали в одежде. В центре Санкт-Петербурга таких нечасто встретишь…
— Оборачиваются, так и чёрт с ними, — сказал Морохин с нетерпением. — Заедем на службу, Кирилл Сергеевич. А тебе куда, Катя?
— Да уж не в редакцию. Поздно уже и вообще… — Я взяла его за руку и спросила, не стесняясь Ульянова: — Дима, ты после службы приедешь? Я тебе рукав пришью. И пуговицы…
Он развёл руками.
— Ну, если пуговицы… Конечно, приеду, благодетельница!
И крепко поцеловал в губы — тоже не стесняясь Ульянова. Да и прохожих заодно.
Мог бы сказать — спасительница.
Дмитрий Морохин
Опершись на гранитный парапет набережной, я пристально смотрел на Неву. В свете уходящего летнего дня ее вода казалась пронзительно синей. Отблески солнца украсили речной ультрамарин каскадами бликов, а в игре лёгких прозрачных волн ощущалась ни с чем не сравнимая свежесть.
Люблю Неву, люблю свой город. Москву я тоже люблю. Но она, первопрестольная, с её улочками и переулками, с архаичными дворянскими домами, с неисчислимыми храмами, церквями и церквушками, — вся она дышит прошлым. Иное широкопроспектный Санкт-Петербург. Он невыразимо прекрасен и устремлён в будущее. В нём воплотился взлёт и блестящие триумфы империи…
Философические мысли, не иначе, были навеяны созерцанием Невы. Прямо по Александру Сергеевичу: «На берегу пустынных волн стоял он, дум великих полн…» К философии же располагало бесцельное фланирование по городу в служебное время.
С утра я поболтался в кабинете, поговорил с коллегами, заскучал и, предупредив дежурного, сбежал на променад. Ульянов вернулся к себе на службу, Катя на несколько дней уехала с матерью в Рязань навестить бабушку, так что я остался предоставлен сам себе. И я просто не знал, что делать.
Проходивший мимо старичок в старомодном сюртуке окинул меня подозрительным взглядом и поинтересовался, который час. Я сообщил, что теперь три часа пополудни.
— Благодарю, сударь. — Помедлил, моргая выцветшими глазками. — А я вам так скажу: топиться — последнее дело. Не надо.
Я изумился.
— Да я, собственно, и не собираюсь…
— Правда? Вот и хорошо, — обрадовался старичок. — А то вот намедни одного такого еле выловили. Тоже, наверное, не думал, а потом взял и сиганул… Ни к чему это. Баловство.
Сердобольный старичок удалился, оставив меня в тягостном недоумении. Неужели я так мрачно выгляжу, что меня можно принять за потенциального самоубийцу? Доконало меня дело Себрякова…
Такого расследования в моей многолетней практике ещё не было. Казалось бы, все тайны раскрыты, а толку?
Министр меня и Ульянова так и не вызвал. Я даже не хотел гадать, прочитал ли он нашу записку. Может, и прочитал, но не придал особого значения. Или решил разобраться с Говоровым келейно, один-на-один. Только вот разбираться больше было не с кем… Говорова нашли на собственной даче скончавшимся от сердечного приступа.
Заключённый в одиночную камеру, закованный в наручники Демон покончил с собой — разбил голову о тюремную стену. Тягостному ожиданию неизбежного эшафота русский самурай, он же эсеровский палач, предпочёл самоубийство. Перед смертью разгрыз вену и кровью вывел на штукатурке слово «Миюки». Ульянов сказал, что это японское женское имя, означающее «красивое счастье». Наверно, так звали возлюбленную Демона, с которой он когда-то был вместе в Японии… Убийцу я не жалел — жалел, что остался без главного обвиняемого.
Зарокова мгновенно забрал к себе особый отдел департамента. Мне сообщили, что в дальнейшем разбираться с ним будет политический сыск. И это, в общем, было вполне логично, учитывая связь профессора с эсерами.
Без Говорова, Демона и Зарокова дело фактически закончилось. Исполняющий обязанности начальника отделения Сверчков был того же мнения. Во всяком случае, когда я его спросил о дальнейшей судьбе расследования, он проблеял что-то невнятное и от прямого ответа ушёл. Взамен пообещал нагрузить новой работой, а пока распорядился готовить дело Себрякова к передаче в особый отдел.
Настроение было дурное, можно сказать, похмельное. Интересно, что чувствует конь, которого на всём скаку остановили и вдобавок стреножили? Размышляя на эту тему, я неторопливо брёл на службу, поскольку отметиться в конце дня всё же было надо.