Порывшись в памяти, Галип с трудом, но все-таки извлек из ее глубин несколько воспоминаний: вот они с Нихатом стоят перед учителем физкультуры, держа в руках записки от родителей о том, что вынуждены «по уважительной причине» пропустить его урок, а тот ругает их и называет слабаками; вот они жарким весенним днем пьют воду из кранов в вонючей школьной уборной… Нихат был толстым, неуклюжим, неповоротливым, не очень хорошо учился. Как ни старался Галип, ничего общего между собой и этим человеком, которого едва помнил, найти не мог.
– Да, – отозвался он. – Нихат был немного на меня похож.
– Нисколько не был! – Ее глаза опасно блеснули, так же как в ту минуту, когда он впервые обратил на нее внимание. – Я знаю, что он совершенно не был на тебя похож. Но мы учились в одном классе. Я сумела добиться того, чтобы он смотрел на меня, как ты – на Рюйю. Когда на больших переменах мы с Рюйей и теми парнями курили в кондитерской «Сютиш», я видела, как он проходит мимо, грустно заглядывая внутрь, – ведь он знал, что я провожу время с этой веселой компанией. Тоскливыми, темными осенними вечерами, глядя на голые деревья, отвоеванные у мрака льющимся из окон тусклым светом, я знала, что и он смотрит на деревья и думает обо мне, как ты думаешь о Рюйе.
Когда сели завтракать, сквозь незадернутые шторы в комнату уже били лучи яркого утреннего солнца.
– Я знаю, как тяжело человеку быть самим собой, – ни с того ни с сего произнесла вдруг Белькыс, как бывает, когда долго думаешь о чем-то одном. – Но поняла я это уже после тридцати. Прежде мне казалось, что все дело просто в возможности быть похожим на кого-то другого – или в банальной зависти. Бессонными ночами, лежа на спине и разглядывая тени на потолке, я до того мучилась от желания оказаться на месте другого человека, что мне хотелось снять с себя кожу, словно перчатку с руки, а потом влезть в кожу Рюйи, – и я верила, что тогда мне удастся начать новую жизнь. Иногда мне становилось невыносимо больно от мыслей о Рюйе и о том, что я не могу жить своей жизнью так, будто это ее жизнь, – это бывало, например, когда я сидела в кинотеатре или наблюдала на многолюдном рынке за увлеченными своими делами людьми, – и у меня из глаз брызгали слезы.
Белькыс задумчиво водила ножом по тонкому ломтику поджаренного хлеба, будто размазывала масло, но масла не было. Помолчав, она продолжала:
– Столько лет об этом думаю, но до сих пор не смогла понять, почему людям хочется жить не своей, а чьей-то чужой жизнью. Я даже не могу уразуметь, почему хотела быть именно на месте Рюйи, а не кого-нибудь еще. Могу сказать только, что долгие годы видела в этом своего рода болезнь, причем из тех, о которых лучше помалкивать. Я стыдилась своей болезни, своей измученной ею души и зараженного тела. Я думала, что моя жизнь лишь подражание другой, «настоящей» жизни, постыдное и жалкое, как любое подражание. В те годы я не знала иного способа заглушить отчаяние от этих мыслей, кроме еще более тщательного следования своему «образцу». Одно время я строила планы перейти в другую школу, переехать в другой район, сменить круг общения – но я знала, что чем дальше буду, тем больше стану думать о вас, вот и все. В дождливые осенние дни, когда после обеда ничего не хотелось делать, я часами сидела в кресле у окна, глядя на бьющие по стеклу капли и думая о вас. О Рюйе и Галипе. Припоминая все мне известное о вашей жизни, я представляла себе, что́ вы сейчас делаете, – и через несколько часов мне начинало казаться, что в кресле сижу не я, а Рюйя. Эта страшная мысль приносила мне огромное удовольствие.
Время от времени Белькыс вставала, чтобы сходить на кухню за чаем или новой порцией поджаренного хлеба, и спокойно улыбалась, будто рассказывала интересную историю из жизни какой-нибудь своей знакомой, так что Галип, слушая ее, не испытывал никакой неловкости.