В аэропорт ехали молча. На Ленинградском шоссе был глухой затор, минут двадцать они не двигались с места, потом поползли, в удушливом мареве выхлопных газов. Майкл сидел, уставившись в компьютер, перетряхивал свое цифровое пространство. Она задала ему какой-то ненужный вопрос, он не глядя ответил «нет».
— Может, зарегистрируешься онлайн? — спросила она.
— Вчера уже сделал.
Проклятая предусмотрительность.
Потом они вышли из машины в толпу, в море чемоданов и колясок, плачущих детей и ругающихся мужчин. Стояли в длинном хвосте перед входом, и он опять нервничал, переминался с ноги на ногу, расправлял затекшие плечи.
Она взглянула на табло — рейс SU102 boarding. Объявлена посадка. Рванулась, заметалась глазами в поисках пластмассового коридора, уводящего вглубь, за границу ее мира.
— Я должен идти… теперь, — с запинкой произнес Майкл.
— Да, да, конечно. — Она развернулась к нему, на какие-то три секунды их столкнула лицами суетная волна. Хотела поцеловать, но ее опять толкнули, получилось криво, куда-то в пустоту. Он поспешно обнял ее, не выпуская чемодана из рук.
— Все будет хорошо. Ты скоро найдешь работу. Все изменится.
— …приедешь?
— Постараюсь. Я напишу. Пока. — Он еще раз приобнял ее и легко встряхнул. Так всегда делал папа, уезжая в командировку. Потом папа, помахав на прощанье рукой, закрывал дверь, а она еще долго ходила по квартире и украдкой подпрыгивала, чтобы на секунду вернуть это ощущение — как папа тебя встряхивает.
Он быстро скрылся в лабиринте перегородок. Сделалось пусто и тихо, как будто ее отсоединили от источника питания. Остались безусловные рефлексы: выйти из душного зала, пропустить ряд машин, посмотреть на экран телефона. Она представила, как самолет Майкла выруливает на взлетно-посадочную полосу, как стюардессы, изящно вскидывая руки, щелкают обрезками ремней, показывают, где лампочка и свисток, объясняют правила поведения на воде, а неумолимое солнце светит в иллюминаторы и заставляет щуриться, и шторку опустить никак нельзя.
Ей казалось, будто на нее высыпают контейнер с песком — тонкими струйками, потом сплошным неудержимым валом, вот она уже по пояс в песке, песок в глазах, в ушах, во рту. Тяжело подниматься, ноги не разгибаются.
Она вышла наружу, в гулкую стоячую духоту.
Было уже за полночь, а они не расходились, сидели в прокуренной кухне. Кирилл с Эдиком от спиртного отказались, пили зеленый чай, Женя объявила, что предпочитает исключительно водку, и Олег, осуждающе качая головой, наливал виски всего в два стакана:
— Ну, девушки, за успешное окончание нашего малоприбыльного проекта! Кирюх, тебе новое звание, что ли, не выписали? Чего смурной такой?
— У нас если и выписывают, то сам знаешь что.
Инга курила, стоя у окна и отвернувшись ото всех. Не помогали ни алкоголь, ни никотин, ни добротный фатализм Холодивкер, которым она лечила абсолютно все душевные раны. Инга прижималась лбом к стеклу и машинально обрывала лепестки орхидеи, стоящей на подоконнике, — подарок Эдика, который он принес сегодня. «Это фаленопсис!» — сказал он, вручая горшок. Эдик любил дарить ей ботанические диковинки.
— Оставь куст в покое. И выпей. Щас же. — Женя протянула Инге стакан и запела:
— Перестань себя казнить — от судьбы не уйдешь, все ко мне попадешь. Пусть тебя успокоит хотя бы то, что она не мучилась. Это была быстрая смерть, не из тяжелых. Ей можно даже позавидовать. А он на свой лад гуманист, этот ваш Агеев.
— Прекрати, Жень! Он был хорошим журналистом и приятным собеседником. И он убивал людей. Как это может уживаться в одном человеке? Почему он это делал?