— Прошедшей ночью россияне трижды атаковали Одесскую область, — эксперта сменили новости. — Две волны ударных дронов общим количеством пятнадцать штук и восемь ракет морского базирования типа «Калибр»…
Зябкий холодок пробежал по спине. Игра воображения, шутки зловредной памяти — потому что где она, моя спина? — и все равно на миг показалось, что это я, Роман Голосий, мертвый сержант полиции, хожу по кухне, дому, городу, шатаюсь из конца в конец, окончательно утратив рассудок, и всюду расклеиваю записки с заветной, невозможной, неисполнимой мечтой: «Я хочу жить!» Только я бы писал не на листках цветной бумаги, а на листьях деревьев, стенах домов, асфальте улиц, и не таким скучным, что впору удавиться, неразборчивым, неубедительным почерком, а другим — торопливым, летящим, бешеным. Я бы кричал, взывал, умолял…
Стоп. Это уже истерика.
— В результате сбития ракет было повреждено общежитие учебного заведения и супермаркет. На двух объектах вспыхнули пожары. Предварительно известно о трех пострадавших сотрудниках супермаркета…
Я вышел из кухни в коридор.
Телевизор кричал мне в спину. Записки кричали мне в спину. «Беги! — кричал кто-то, наверное, здравый смысл. — Беги, дурак, и не возвращайся!» Я не слышал. Не слушал.
Не слушался.
Дверь напротив была открыта нараспашку. За ней начиналась гостиная с декоративным камином. В гостиной тоже орал телевизор — какое-то развлекательное шоу. Это не значило, что в гостиной кто-то есть. Как я уже понял, телевизоры тут вообще не выключались.
Гостиную я оставил на закуску. Двери дальше по коридору, в самом конце — на этот раз плотно закрытые — вели в еще одну комнату. Спальня? Кабинет? Детская?
Спальня, вскоре уверился я.
На громадной старомодной кровати лежала громадная старуха. Смотрела в потолок остановившимся взглядом, время от времени безучастно моргая. Укрытая до пояса байковым одеялом, старуха не шевелилась. Если бы не движение век и слабый хрип еще работающих легких, ее можно было бы счесть мертвой.
Живая. Просто неходячая.
В спальне было прибрано: тяп-ляп, на скорую руку, но все-таки. За старухой ухаживали. Ага, вон и поднос с едой: чашка с остатками жиденького чая, четвертушка булочки, обертка от творожного диетического батончика.
Сиделка? Кто-то из родни?
Я представил, каково ухаживать за лежачей женщиной таких чудовищных габаритов, и ужаснулся. Не знаю, смог бы я ее ворочать, стараясь избавить от пролежней. А перестилать постель? В смысле, смог бы я это делать при жизни?
Как долго длится это угасание? Даже представить страшно. Глядя на старуху, я подумал о том, что минутой раньше и в голову бы не пришло: мне повезло. Лучше так, как я, чем так, как она. В сто раз лучше.
«Я хочу жить».
Да, здесь тоже были записки. На стенах, на подоконнике, на оконном стекле. Были и цветочки с бантиками, но в меньшем количестве, чем на кухне. Я знал, что написано на цветных листках, но на всякий случай проверил.
«Я хочу жить».
Кто их расклеивает? Для кого их расклеивают? Старуха? Для старухи? Я представил, как гора жира, дряблой кожи и атрофировавшихся от долгого лежания мышц всплывает над кроватью, словно аэростат. Хорошо, не всплывает — садится. Каким-то чудом садится, тянется к прикроватной тумбочке, выдвигает верхний ящик. Находит пачку бумаги для записей, карандаш или фломастер, тюбик канцелярского клея… нет, это лишнее, у листков есть клейкий верхний край. Пишет, пишет, пишет. Лицо отекло, оплыло, как мартовский сугроб, ничего не выражает.
Желание жить? Чепуха.
Ходить старуха не в состоянии, значит, она…
Что она? Летает?
Я сказал: представил? Ага, как же! Воображение нарисовало все это одним молниеносным росчерком, содрогнулось и стерло нарисованное ластиком. Представлять дальше оно отказалось наотрез. Как ни крути, получалась картина из фильма ужасов.
А мы где сейчас? Все мы?
Не в фильме ужасов?!
Пахло в спальне скверно. Болезнью, дряхлостью, изношенным телом; кишечными газами, стеклянной «уткой» с остатками мочи, притулившейся под кроватью. Вонь угарного дыма, каким испражняется при насыщении поземка, здесь тоже чувствовалась сильнее. Похоже, черная зараза часто бывает в гостях у старухи.
Ну да, вон сколько корма с нее сыплется!
Перхоть страха и ненависти я у некоторых людей — в смысле, живых людей! — замечал сразу, с первого взгляда. А у других сперва ничего не видел, как было до истории с чужой памятью. Ни перхоти, ни свечения «газовых конфорок». Надо было какое-то время постоять рядом, приглядеться. Притереться, что ли?
Тогда и становилось заметно, вот как сейчас.
Со старухи сыпалось больше, чем с кого бы то ни было. Даже профессор уступал ей в количестве перхоти. Сухой шуршащий снег падал с головы, с давно немытых волос — на подушку, одеяло, кровать, на пол. Там, на полу, уже собрались неопрятные, слабо шевелящиеся кучки. Мне померещилось, что на руках старухи, безвольно лежащих поверх одеяла, словно тряпичные, я успел заметить слабое голубоватое свечение. Если и так, оно сразу погасло, вселив в меня сомнение: а было ли?
«Я хочу жить»?