Сутулый мужчина в семейных трусах и майке часто-часто моргал. Глаза его были сухими и красными. Рука с телефоном дрожала.
— Восемьдесят четыре года. У вас должны быть записи. Так вы пришлете машину? Спасибо. Я буду ждать. Адрес…
— Нет, — тихо сказала за его спиной Маргарита Алексеевна.
И еще раз, громче:
— Нет.
Сын ее не слышал: он диктовал адрес. В гостиной надрывался телевизор. Маргарита Алексеевна вышла из спальни. Я двинулся следом. Черной поземки нигде не было. С женщины по-прежнему сыпалась перхоть, но уже меньше.
Заметно меньше.
Маргарита Алексеевна прошла на кухню. Выключила телевизор, оборвав новости на полуслове.
— Я хочу жить, — сказала она, глядя на записку, прикрепленную к холодильнику. — Я…
Голос ее дрогнул, сорвался. В два быстрых шага она подошла к холодильнику, сорвала записку, сжала в кулаке.
— Я хочу жить, — твердо повторила женщина. — Я. Хочу. Жить.
Я примерил ее слова к себе. И, не дав им времени прирасти, пустить корни в глухую безнадежность, оторвал — резко, рывком, как срывают с раны присохшую повязку. Сжал в кулаке, растер в пыль, пустил по ветру.
Да, я тоже хочу. Очень хочу.
А толку?
Гроб стоял на двух табуретах.
В моем детстве так выставляли гробы у подъезда для прощания. Позже эта традиция ушла, а может, я просто перестал ее замечать. Выносили табуреты, ставили гроб — открытый, чтобы все желающие могли подойти, посмотреть на холодные, заострившиеся, уже чужие, нездешние черты покойного, заплакать или попрощаться без слёз.
Помню, одни клали в гроб цветы, пышные розы или скромные ромашки. Тогда я и узнал, что четное число цветов — для мертвых. Другие держали букеты в руках, собираясь поехать на кладбище и положить букет на свежую могилу.
Этот гроб стоял закрытым. Крышку прихватили гвоздями, чтобы не соскользнула. Наверное, тот, кто лежал в гробу, не слишком годился для обозрения. Рядом поставили третий табурет с фотографией в рамке: молодой, не старше тридцати, улыбчивый лейтенант. Лицо, что называется, простецкое, на щеках ямочки.
Край фотографии перечеркивала траурная лента.
Возле табурета с фото стояла женщина в черном платье — вдова. Глаза ее блестели сухо и неестественно. Она не плакала, словно окаменела, кажется, даже не моргала, сделавшись похожей на статую. К ногам вдовы жалась девочка лет трех, боязливо оглядываясь по сторонам. Она явно не понимала, что происходит. Время от времени девочка дергала маму за руку — пойдем, а? — и, не дождавшись реакции, замирала в ожидании.
Завыла сирена воздушной тревоги.
Девочка оживилась:
— Си’ена! Си’ена девает так: у-у-у! У-у-у!
И засмеялась.
Дальше по улице ждал катафалк — старенькая «Газель» с открытыми настежь задними дверями. Для погрузки гроба в салоне были укреплены направляющие рейки. Возле катафалка курил усталый шофер, сбив на затылок панаму цвета хаки.
Еще одна машина стояла напротив кабинета нотариуса, под тополем, который в свое время гладили мы с Наташей. Рядом курили сигарету за сигаретой четверо побратимов в военном однострое, готовые в любой момент по сигналу вдовы или шофера катафалка занести гроб в «Газель».
Народа у подъезда собралось немного. Большинство местных обитателей, кто знавал покойного, уехали из города еще в прошлом году, при первых обстрелах, и, похоже, до сих пор не вернулись. Вынужденные переселенцы из области — эвакуируясь из опасных, ежедневно накрываемых ракетами и артиллерией районов, они брали в аренду опустевшие городские квартиры — стеснялись подойти, попрощаться с чужим для них человеком. Проводить лейтенанта пришли три-четыре старушки, пожилой инвалид на костылях и пара соседок средних лет, подруг Валеркиной мамы. Вечно забываю, как их зовут.
Ага, и Валеркина мама тут — на балконе. Всхлипывает, отсюда слышно. Поэтому, наверное, не спускается. Не хочет, чтобы видели ее слезы.
А Валерка спустился. Глядит, вздыхает.
— Знакомый? — спросил я.
— Витёк, — парень шмыгнул носом. — Сосед с пятого этажа. Под Купянском погиб. Сеньковка какая-то, что ли? Бои там, пишут, лютые…
У ног Валерки сидела сонная Жулька. Зевала, время от времени чесала лапой за ухом. Ее спустили с поводка, но Жулька старалась не отходить далеко от хозяина.
— Какой он тебе Витёк? В два раза тебя старше, небось?
Прозвучало резко, словно упрек.
— Он сам просил, — к счастью, Валерка не обиделся. — Просил, чтобы его так звали: Витёк. На дядю Витю обижался, щелбана давал. Не больно, для вида. В футбол с нами гонял, на воротах стоял. Сабли выносил, разрешал брать.
— Сабли? — не поверил я. — Настоящие?
— Спортивные. У него две сабли было.
— Эспадроны, — вспомнил я.
— Ага. И маски. Учил нас, как надо…
Я завидовал. Черт возьми, как же я завидовал! У меня в детстве не было такого Витька с саблями. И в футбол мы играли сами, без старших. А когда играли старшие, они нас, мелкоту, не брали.
— Ты чего не в школе? — сменил я тему. — Прогуливаешь?
— У меня онлайн. Занятия, в смысле.
— Врешь, я в новостях читал. Школьников с сентября в метро учат, оборудовали для них безопасные помещения. На шестьдесят классов, что ли…