Вот та лишь разница, что я-то бы одним, кажись, рывком выдернула из него горло со всеми его гнилыми легкими и с его сальным сердцем.

Да и Михайлу я на другое утро, как хлебный шарик, мяла. За ночь, до самого рассвета, он всю завалину обмял у меня, весь снег под окнами утоптал, нас добровольно караулил.

— Я, — говорит, — Прасковья, тоже деньгами ему хотел, так нет, знаешь ведь его: «Я — Меньшиков. Скажь, скажь, скажь ей, что отпрыск…» Я ему: ведь в горе, мол, она; может статься, уж вдова. Так нет же, он свое тянет: «Чтоб я, Меньшиков, да деньги взял? Скажь, скажь ей, мол, хрю-хрю».

А у меня на душе — злоба одна, брезгливость. В эту ночь я выбрала только одного человека — Петрушу моего, а остальное все, весь мир вышвырнула вон, словно ведро с тухлыми помоями. Тем утром мне и Ефим уж был ничто. И тревоги о нем ни капли не осталось. А вернулся бы, так, кажись, и его вытолкала бы в шею за порог. Только и осталось на белом свете — я да Петруша. А Михайле мне стало все равно что бы ни сказать, лишь бы нагрубить ему, лишь бы досадить.

— Чего же сам-то дрожишь? — спрашиваю.

А он, как барашек, на меня смотрит.

— Как же ты? — спрашивает.

— Чего?

— Вот сразу так согласилась?

А я ему весело да разухабисто:

— Ух, чудо какое — «согласилась»! Люди старятся, а я молодею. Видишь, какая я? Чем больше годов, тем моложе да гибче. Самой захотелось, вот и согласилась. Я, может, давно уж думала породниться с таким «отпрыском», хоть у него всех пожитков — пять десятин купчей да кирпич разваленный под железом.

— Прасковья?!

— Что, Михайло?

Как я согласилась! Как согласилась? Да кому же уступлю свою долю, раз после горбатенькой Полечки один Петруша, одна родная зацепочка осталась у меня на всем на этом свете? А все остальное — ведро с помоями, в которых бродит красная гуща. Так ведь дело даже не в одном Петруше, не в том только, что он мой сын, мой первенький и последний. Ведь сама-то я не картофелина, не боб, не горошина. Там — другое дело, совсем иное. Там — росток дала, вскормила до зеленого листочка, до красного солнышка, и сама истлела. А тут — Петруша родился, самостоятельную жизнь получил, и сама-то я не перестала существовать.

Даже больше того, даже главное: я Петрушу родила и через это самое родилась. Минуты, мгновенья, которые я испытала, когда разрешалась Петрушей, да они ведь всей жизни дороже! Одно мгновенье всей жизни стоит. Мне бабка Сорокина тогда помогала. Соломки свежей прямо на полу постлала, кипятком ее обварила, чтоб мягче была, чтоб чище, а меня целый час водила по избе. Как я ходила? Какими силами? Разве на это ответишь, разве передашь? В голове, на сердце, на душе, в каждой частице тела, в каждом пальчике, в каждом волоске только одно: надо так. Вот это «надо так» — сильней всего, больше всего, это и есть самое главное.

Смутно сквозь лазоревый сладкий сон, теплый лазоревый сон я почувствовала вдруг, что все во мне опустело, мне легко-легко. Я могу лежать, витая по лазоревому сну, по этому видению. Нет в нем никаких жестких предметов, никакой помехи. Все лазоревое, нежное, полное и самое радостное. И уже никогда не уйдет от меня и от Петруши это полное, самое радостное, самое мягкое.

Ничего больше не надо. Все желания сбылись. Все, что не было понятным, а только хотелось, и это сбылось в полной чаше. Не надо ни солнца, ни времени — все тут. Когда потом Ефим ко мне подошел, по-лазоревому смешно. Ведь до сего момента он, Ефим, был для меня чем-то главным, большим, был моим господином, а тут вдруг он мне ребеночком послушным показал себя.

Только через это я и узнала, что такое жизнь. Только через это я и накуролесила до смертного приговора, потому что все время ждала, билась, напрягалась всеми силами. Как зверенок, прижатый к земле, ждала и верила, что наступит, придет, образуется вся жизнь, как то лазоревое мгновение.

А иначе — зачем же, к чему же все? Проруби, что ль, нет, веревки все, что ль, вышли, спички, что ль, дороги?

Я тогда так и считала, что Петруша и товарищи его только и рвутся, только и стремятся к тому, чтоб настало это лазоревое время.

Навсегда и для всех.

А вместо этого — «иудины сребреники». Решила я в то утро вконец доконать Михайлу:

— Так деньгами, — говорю, — ты хотел его?

— Да, Прасковья, хотел, хотел.

— Кто же врет из вас? А ведь я все у него выпытала. А он мне хрюкал тут, что ты его науськал, да еще до первого прихода ко мне. Спасибо тебе за похвалу от девицы красной, от вдовушки ясной. Откуда только ты узнал, что гибкая, что горячая я, что закачаю я? Уж не во сне ли ты видел меня в постели с собой? Уж не в тот ли раз, когда я тебя колосьями по бельмам отхлестала? Горячо ли? Сладко ли?

— Прасковья!

— Что, Михайло?

— Неужели ты такая?

— Какая?

— Так сразу и согласилась?

— Захотелось. Натерпелась.

— Прасковья!

— Чего, Михайло?

Бросился он из избы, я за ним. В сенцах поймала его за грудки, потрясла со злобой да в лицо ему прошипела:

— Заметил, где вчера воронье кричало?

Как ошпаренный отпрянул, за косяк ухватился, глаз с меня отвести не может.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже