«Критики не хотят видеть, что так называемый иррационализм Ивана Макарова — своеобразное отражение особенностей той общественной среды, где борьба за личное обогащение порождала причудливые изгибы психики и странные, на взгляд современного читателя, жизненные ситуации».
Да, он испытывал влияние Достоевского и не скрывал этого. Особенно сильно чувствуется это влияние в романе «Черная шаль» (1933 г.). Глубокий психологизм, пристальное внимание к самым скрытым уголкам человеческого сознания, тончайшим движениям души; герои, «носящие на себе печать существующих общественных условий». Наконец, как и в большинстве произведений Достоевского, «трагический элемент глубоко проникает собою весь этот роман».
Перед нами исповедь крестьянки Р-нской губернии, села Журавинки, Прасковьи Горяновой — «хроника о себе», как она сама ее именует. Честная, искренняя, беспощадно откровенная.
Натура недюжинная, страстная, решительная, Горянова оказывается втянутой в самый водоворот грандиозных исторических событий. Много испытавшая на своем веку горя, нужды и унижений, Прасковья пережила однажды — при появлении на свет первенца — «лазоревое мгновенье»:
«Одно мгновенье всей жизни стоит… Не надо ни солнца, ни времени — все тут… Только через это я и узнала, что такое жизнь. Только через это я и накуролесила до смертного приговора, потому что все время ждала, билась, напрягалась всеми силами. Как зверенок, прижатый к земле, ждала и верила, что наступит, придет, образуется вся жизнь, как то лазоревое мгновение»…
После смерти дочери — «горбатенькой Полечки» и гибели мужа одна-разъединая зацепочка осталась у Прасковьи — Петруша. Любовь к сыну поглотила ее целиком. Прасковья стремится устроить личное счастье Петра, активно включается в политическую борьбу, ставшую для сына делом жизни: «Я тогда так и считала, что Петруша и товарищи его только и рвутся, только и стремятся к тому, чтобы настало это лазоревое время. Навсегда и для всех», — говорит она.
Судьба столкнула однажды эту женщину с коммунистом, начальником продотряда, плененным пьяной, разъяренной кулацкими подстрекательствами толпой. Глубоко запала ей в сердце последняя речь большевика:
«Говорил он, говорил… То вдруг словно от боли застонет, затихнет чуть-чуть, то что-то глухое и страшное, что-то угрозное скажет, а вдруг что-то радостное, светлое, теплое… И вот оно, вот оно, это радостное, это светлое, только, кажись, еще одно всеобщее усилие, всеобщий напор, и царство, и рай пресветлый, вот-вот оно, мое лазоревое, мое радостное, при нем даже и солнца не надо, вот он, мой всесветлый лазоревый праздник…» «Быть может, — с грустью признается Прасковья, — быть может, первой коммунисткой я бы стала, жизнь бы, душу бы свою первой отдала я после той речи, если бы уж не связалась тогда крепкими нитями с Петрушиной эсеровской судьбой, если б удержаться сумела, если бы не повлекли меня наши все события под гору…»