В передней было тесно. Из вентилятора дул сырой ветер. Пол был затоптан грязью. На шею к Сандгрену, лепеча какой-то вздор, тотчас же бросилась немолодая рыжая женщина, с голой шеей и грудью, похожая на ту, которая нескромно смеялась на плакате.
В подвале было шумно, пахло угаром, духами и вином. По стенам были развешаны картины какумеев, но осматривать их было трудно: все было заставлено столиками. Яблоку, как говорится, негде было упасть. Однако две картины бросились все-таки в глаза Полянову. На одной несколько усеченных конусов и пирамид, робко и скучно написанных, чередовались с лошадиными ногами, разбросанными по серому холсту, не везде замазанному краской. Картина называлась «Скачки в четвертом измерении». Другая картина носила название более скромное, а именно – «Дыра». В холсте в самом деле была сделана дыра, и оттуда торчала стеариновая свеча, а вокруг дыры приклеены были лоскутки сусального золота. На эстраде стоял молодой человек с наружностью непримечательной, но обращавший на себя внимание тем, что в ушах у него были коралловые серьги, и такие длинные, что концы их соединялись под подбородком. Молодой человек смущался и чего-то боялся чрезвычайно, но, по-видимому, чувство некоторого публичного позора, которое он испытывал, доставляло ему своеобразное наслаждение. Этот юноша выкрикивал, вероятно, заранее выученные эксцентричные фразы, которые, впрочем, не производили большого впечатления на публику: почти все были заняты вином и лишь немногие подавали соответствующие реплики.
– Сладкоголосый Пушкин и всякие господа Тицианы и разные там Бетховены довольно морочили европейцев! – выкрикивал юноша на эстраде. – Теперь мы, какумеи, пришли сказать свое слово! Восемь строчек из учителя будущего и открывателя новых слов Зачатьевского более ценны, чем вся русская литература, до нас существовавшая!
Юноша нескладно махнул рукой и сошел с кафедры.
– Зачатьевского! Зачатьевского сюда! Пусть он прочтет свои восемь строчек! – кричали из публики нетрезвые голоса.
– Зачатьевский! Зачатьевский!
И приятели, слегка подталкивая, вывели на эстраду самого Зачатьевского. Это был угрюмый господин, державшийся на эстраде совсем не развязно. Он читал тихо, не очень внятно, но убежденно и серьезно:
Полянову понравились почему-то нелепые стихи Зачатьевского, и он даже тотчас их запомнил.
– «Чубурухнуть пора имя-рек»! Вздор! Какой вздор! – бор мотал Александр Петрович, улыбаясь. – Но почему-то запоминается! <…> В то время на эстраде стоял новый какумей. Это был стройный плотный малый, ничем, по-видимому, не смущающийся. У него были светлые холодные глаза и легкомысленная улыбка на красных губах.
Начало его речи Александр Петрович не слышал. До него долетели только последние фразы этого какумея, кажется, весьма собой довольного.
– Любовь к женщине – выдумка неудачников и паралитиков, – упоенно декламировал какумей. – Женщина – орудие наслаждений, а вовсе не предмет обожания и поклонения. Романтическая любовь – чепуха. Ее надо заменить простым соединением для продолжения рода! Нам надо спешить, а не киснуть у юбок. Долой Психею! Нам нужен автомобиль, а не какая-нибудь там «Душа Мира» или что-нибудь подобное. Мы плюем на «Вечную Женственность»…
– Браво! Браво! – завопил вдруг какой-то международно го типа человек, вероятно, фармацевт. – Это мне нравится! Да здравствуют какумеи!
И он полез со стаканом шампанского к эстраде. Кто-то за ноги стащил его с эстрады, крича:
– Ведь притворяешься! Ведь не пьян вовсе! Сиди смирно!
И притворявшийся пьяным фармацевт тотчас же присмирел и сел за стол, опустив свой бледный нос в стакан.
– Нет, как хотите, тут что-то есть, – тыкал пальцем в картину, где были изображены лошадиные ноги, известный «уклончивый» критик, считавший себя покровителем «нового» искусства. – Тут что-то есть. Четвертое измерение, разумеется, здесь ни при чем. Но есть форма. Не правда ли? И цвет есть. <…>.
Один из какумеев произнес какую-то фразу, оскорбляющую, как говорится, «общественную нравственность». Кто-то потребовал удаления этого какумея из «Заячьей губы», но иные решили поддержать товарища, и дело принимало плохой оборот. Совсем юный какумей кричал что-то о «царственных прерогативах поэта». Другие сняли пиджаки и засучивали рукава рубашек. Дамы визжали в истерике (