— Сразу и не смей… А умирать на фронте молод я был?! Нет уж, батя, теперь ты меня из круга не выставляй. Сравняла нас война и сказать тебе, спросить с тебя — смею! Пролитой кровью я это право заслужил! Да ты раскинь мозгой… Офицера из народа, героя войны, защитника Родины ты бандитски расстрелял. За что, собственно? За слова. За то, что жить хотел, бежал от голодной смерти… А, кстати, по чьей вине голод в тайге выкосил тысячи людей, дети-то, старики за что гибли? Да по вине и таких вот местных активистов, как ты. Вы тут вовремя продуктов в болотину не завезли, жилья не дали… Э-э, молчал бы уж, дорогой родитель. Похоронил ты офицера?
Лукьян наливал в стакан самогон. Коротко, зло взглянул на сына.
— Издалека ты, Степша, начал… Вам хорошо, вы немцев, чужаков, кои с оружием, крушили. А нам другое досталось. Жалобил ты меня, да не разжалобил. Души я не рвал из-за этого офицера, не думай. Он все равно через день-два бы сдохнул от голодухи, и обглодали бы его мураши. Так бы вышло: вчера ты воротил нос, а нынче и сам навоз…
Степан еще что-то хотел сказать, но тут вошла с улицы Прасковья, весело объявила:
— Мужики, щей сейчас принесу!
— Давай, мать! — с деланным весельем закричал Лукьян. — Потребно пропустить и горячинькова. Э-эх, глухарька б сейчас из чугуна потаскать кусменью — люблю-ю!
Парни хлебали с аппетитом, а Лукьян забывался, подолгу парил деревянную ложку над своей тарелкой. Этот разговор с сыном — разговор неожиданный, вызвал особенное, вовсе не родительское зло. И дернул же леший, зачем кресты показал, кто неволил… Хорош ты, Степша… Ты какой-то странный пришел с фронта, какой-то чужой… Родителя с ходу отчитывать вздумал. Нет, шалишь, парень. Мы, старшие, тоже в свое время были победителями, а уж победителей не судят! Лукьян повеселел от этой удачной, от этой спасительной мысли. Широко улыбнулся парням.
— Ну, ребяты, чем заниматься думаем, какая такая у вас программа. Вы как насчет огневого боя… Последние глухариные зорьки сейчас, поняли?
Степан тоже хотел подавить в себе то свое раздражение, что подняла в нем пьяная прямота отца, его беснование у сундуков, его циничный рассказ про убийство офицера.
— А что, Андрей… Батя толковый совет дает, сделаем вылазку, сверим прицелы. Держал ты в руках ружье? Ну и прекрасно.
Андрей радовался. Ему сейчас абы куда, только бы не сидеть в доме Лукьяна Закутина.
— На охоту, так на охоту. Я — за!
— Замётано!
Лукьян первым встал из-за стола, его борола пьяная сонливость. Не сдержал зевоты, слабо улыбнулся.
— Ну, солдаты, кислая муниция… Вы уж как хотите, а я поспать намерен. Как и вправду надумаете в лес — припасы к ружьям в кути, на полке. Ружье твое, Степша, наготове, я тут за ним доглядывал, недавно смазал. И вот что: пулевые заряды отдельно лежат — слева, в ящичке. Возьмите и с пулечками патроны, мало ли что! Медведи поднялись, голодные они сейчас, злые…
Вовремя — еще в окнах и светать не думало, подняла ребят Прасковья. Она знала сколько ходьбы до токовища, умно прикинула сколько шагать хромому Андрею до Рябиновой поляны.
Петух уже пропел, ночь была на перевале.
На дворе задувал ветер, по-апрельски шальной, порывистый. Небо, однако, оказалось чистым, вспыхивало звездами, рассеивало стылую, шумную темноту леса, и Степан уверенно вел приятеля то открытыми полянами, то знакомой ему тропой — прямил путь, обходя и заслоны кустарников, и буреломные завалы.
Тайга и ночью дразнилась, будоражила весной. Мягко сплетались на ветру оттаявшие вершинные сучья берез, в чащобах с протяжным шуханьем оседали последние снега с наклонного сухостоя, отовсюду несло запахом хвои, мягкой сыростью ивняков, прелью старых, обогретых уже пней и трухлявых валежин.
Андрей по-мальчишески волновался. Он никогда не охотился на глухарей, скорая возможность снять царственно-большую, с детства таинственную птицу и сейчас казалась ему несбыточной, отдаленной.
Он был в фуфайке, приятно ощущал прилегшую тяжесть ружья к спине, с радостью ловил и различал полузабытые ночные звуки тайги, но из сердца-то не уходила памятная и обидная горчинка: одна-единственная охота на его счету. А потому одна, что не разрешалось иметь спецпереселенцам охотничьи ружья. Только перед уходом на фронт Андрей впервые взял в руки старую переломку, которую доверил ему старый чулымский чалдон. Тогда, в августе, он убил трех уток и был опьянен счастьем охотничьего азарта, сознанием того, что принес матери такую редкую пищу, которая освятила голодные дни настоящим праздником.
Вчера Андрей признался Степану, что впервые идет на глухариный ток. Тот сразу принялся наставлять приятеля:
— Ничево, лиха беда начало. Ружья у нас пристреляны, заряды лучше не надо, как раз для глухарьков. Дойдем до места — там осторожничай, там напрягись. Запел глухарь, зауркал — шагни, а затих он, и ты замри.
Наконец Степан остановился. На сухом, уже обдутом выворотне посидели, наскоро покурили и тут же встали. Старательно гася окурок, Степан заботливо спросил:
— Не натрудил ногу?
— Терпимо.