Варя не отозвалась на злые слова женщины, она их невольно наслушалась еще дома. Что делать: любого начальствующего костерят за его спиной, всегда он виноват не перед тем, так перед другим. Но отец-то подлинно виновен…
— Я сюда своей волей, одна.
Филатова, ее, знать, обессилело зло, лежала прямо, говорила с трудом:
— В Нарым вроде своей волей не ходят.
Варя покамест осторожничала:
— Разузнать пришла, принесла немного сухарей, ребятишкам раздала. А ты что же, Марья Петровна, ай заболела?
— Простуда мает. А ты не бойся, не вот я какая заразная. Ужо оклемаюсь, ноне уж легче стало.
Марья закашлялась, долго горстью отирала свой осевший рот. Темные губы ее запеклись в жару.
Слово за слово начала Варя свои расспросы. Филатова разговорилась:
— Как живем… Живем — комаров кормим. Голова на кочке, а ноги в болоте на отмочке… Коих наших в другие места отвезли — все тасуют. Мужик мой помер — опухал так, что в рубаху не влазил. А сынок в леспромхозе, за Тегульдетом. Обнадежил, говорит, что заберет меня по первопутку.
— А другие-то наши деревенские?
— Стариков Фроловых тиф замел, под домовиной лежат. Из Сандаловых половина осталась. Ребяток в детдом забрали. Ну, кто еще…
— Париловы как?
— Ты что о них, вроде не сродственники…
Варя, тронутая бедой земляков, призналась:
— Гуляла я с Митей, собралась замуж, да его сюда вот утартали.
Марья опять проворно приподнялась на локтях.
— Гляди-ко… Поддержи, девка!
Варя помогла женщине сесть, опереться спиной на стену барака.
— Дак ты, дева, ради парня явилась в эту адову… — Марья посветлела лицом. — Наградил тебя Бог — живой Митрей. Ох и зауважат тебя парень!
— А родители его живы? Сестра же была!
— Дуню-то какой-то вольный, тегульдетский замуж взял, хотя и не разрешали. Как-то добился, записал на себя.[35] А отца-матерь заноси, дева, в поминальник — тиф свалил. Он, тиф-то есть брюшной, а есть и головной. Головной страшен — большим жаром человека мучит, выдерживают не все. Мать-то Митрея тут уж, к лету на кладбище снесли.
— Как он, Митя?
— А ничево, держится. Теперь в Тегульдет за мукой угнан с мужиками. Дак, когда приедут… Они уж не первый раз… Если ниче-во-то не случится, так послезавтра имя тут быть. А ты, тяни, тяни его из неволи. Он родителей бросать не хотел, до убегу ли парню!
— Где его нары?
— Да вон и нары, через подушку.
Варя подошла, пригляделась: матрац из половиков набит травой, подушка с ветхой наволочкой, на стене, над изголовьем вышорканный полушубок. Под нарами пылился фанерный с округлыми боками чемодан без замка. Открыла, перебрала то, что лежало: вышитое полотенце с кистями, две сатиновые рубахи, застиранное, залатанное белье… На обратной стороне крышки чемодана хлебным мякишем наклеены две фотографии. На первой сидят отец с матерью, а Митя стоит в центре, опирается на родительские колена… Вон что, в Ужуре снимались… Вторая фотография маленькая — она, Варя! Сорвала фотографии, бережно положила во внутренний карман жакета. Взяла белье, рубахи, полотенце, подошла к Марье с разговором, а у самой-то на уме памятные слова со своей фотографии: «Люблю сердечно — дарю навечно». В последнюю встречу там, дома, подарила Мите — хранил вот…
Марья увидела одежду в руках Вари, одобрительно кивнула.
Варя наклонилась, зашептала:
— В деревне за Чулымом я его встрену… Вы уж никому ни слова. А полушубок — все зимнее заберите, сгодится вашему сыну. А если кто что и скажет — оставил, мол, загодя. Девка, что в углу сидит, не выдаст, что Митино взяла?
— Эта не выдаст — умом тронулась.
— Да ну-у…
— Схоронила отца с матерью, переживала шибко. Теперь сидит, кажется ей, что больную мать баюкат.
— Определить бы ее в больницу.
— Да куда уж ее в мир-то обузой. Тут потихоньку от голода и замрет. Приберет Бог, оно и лучше.
Варя поднялась, прошла в угол, подала девке сухарь. Та даже не взглянула, схватила хлеб, бережно положила его в тряпье на подушке и продолжала мычать что-то свое.
Варя завязала Митины вещи в пустой платок, повздыхала возле Марьи.
— Вот уж не думала, что так вы бедствуете…
Марья подхватила:
— Вначале, как привезли, ничево не давали — доедали домашнее. Кто вещи сумел провезти — меняли на еду в деревнях, и их мало по Чулыму. А уж как начали помирать, тут власти вроде одумались. Сперва по восемь кило муки давали на взрослого в месяц, а на ребенка шесть. После, как поредело в поселке, по шестнадцать старшим положили. Ведь кабы приварок какой. Гнилушки, труху древесну в квашни зимой добавляли — посыпались малые детки… Тот же хлеб сразу-то печь было негде. Затируху варили.[36]
— А еще-то что дают?
— Когда гнилой селедки привезут, крупы по кружечке насыплют. Ягоды, грибы, черемуха подспорьем, так ведь дары-то Божьи не круглый год. Счас вот варят молоды кедровы орехи в ведрах. Антихристы! Кинули нас сюда, а тут и воды доброй нет!
— Стайку видела — коров держат?