Ужаков заржал.
— Конфисковал полведра! А что-о… Приказ коменданта Легостаева нарушили. Мне товарищ Легостаев строго-настрого наказал: «Нормочку, нормочку по мху выжимай!»
— Леня, бери нож и помогай чистить картошку — пригляжусь какой ты в кухонном деле… Слушай, сутки держишь женщин взаперти. Они ж и так еле держатся — хватит!
— Так саботаж! Я же им толковал: не буди лихо, пока оно тихо… Помучаются — научатся. Да они бабы таковски, покрепче мужиков.
— Они — матери, Ленечка. И не надо ломать через колено. А если кто из них умрет взаперти, а как после жалоба прорвется к краевому начальству в Новосибирске… Будут кой-кому хорошие нагоняи, достанется и Легостаеву на орехи.
— Вот этого, Варвара, не надо! — весело хохотнул Ужаков. — Тут действует закон — тайга, а медведь — хозяин. Здесь наша воля — кулацка доля! — стрелок бросил очищенную картошку в ведро с водой и едва ли не в ухо зашептал Варе: — Ты знаешь, что может комендатура, на что права ей даны… Тут особый район и права нам даны особые… Ха! Кому из начальства какая печаль из-за бабы, что в ящик сыграет. Сердце у нее оказалось слабым — свалилась, и кто виноват… А, ладно, черте бей! Уговорила, заступница. Только ради твоих завлекательных глаз, от избытка сердца…
Варя захлопала в ладоши.
— Целую в щечку!
— Сейчас же, бесповоротно! — взревел Ужаков и кинулся к девушке.
Едва он вышел, Варя бросилась к окну.
Женщины выходили из амбарчика изможденные, жадно хватали посыревший вечерний воздух, рукавами вытирали пот. Тут же к дверям тихо подошли дети, хватались за юбки матерей, тихо плакали…
«Да что же это делается! — хотелось закричать Варе на весь мир — отчаяние захватило ее. — Да за какие такие уж непрошеные вины страдают все эти люди — простые деревенские мужики, бабы и старики. А молодежь, а дети?!»
Победно веселым объявился на пороге комендатуры Ужаков. Привел он сморенного жарой за день Кольшу, усадил его на лавку, сунул в руки книжку с картинками, что давеча читал сам. Подошел к Варе улыбчивый, какой-то домашний.
— Как на плите?
— Закипает. Масла у тебя нет?
— Спрашивашь! Какое масло… Теперь картоха языком маслится!
— А у меня дорожный запас! Вот, Ленечка, сделал ты доброе дело и весь сразу засветился. Всем бы нам так: за одним добром — второе, третье… И врагов было бы поменьше…
Ужаков вздохнул, поерошил свои теплые рыжеватые волосы.
— Ты, Варвара, не думай, что я распоследний дурак. И во мне мужицкая кровушка и, часом, оглянусь, вижу, что на дню-то пять раз злу дал волю. Вижу, что мучаю людей. И уйти бы, да уж привязан к колесу. А потом ку-уда уйти — грамоты нет, а на лесоповал — обленился вконец.
— Уж лучше бы, Леня, на лесоповал. Совесть навсегда бы чиста, лицо бы добром светилось… — Варя удивилась, как кстати ей вспомнились слова своего школьного учителя про совесть. — Ну, чем ты еще богат, кроме картошки…
Ужаков вытащил из деревянного ведра три селедки, развернул полотенце с хлебом. Варя выставила бутылку из мешка, лучиной надоставала топленого коровьего масла.
Ужин задался. После чая Ужаков первым поднялся из-за стола, веселая сытость не умолкала в нем.
— Да-ак хорошо, когда брюхо большо!
… Предыдущую ночь под сосной Варя почти не спала и в эту с вечера долго ворочалась на узкой солдатской койке, на тощем, залеженном матраце.
Форточка кухонного окна была затянута марлей, и потому хорошо слышалось, как пришли бабы и девки из тайги, как варили они на глиняных печурах и таганках мучную затируху — доносился запах разварной порченой муки… Кто-то ужинал на улице, кто-то тихо плакал, едва ли не у самого крыльца комендатуры. А когда, казалось, уж совсем замер поселок, вначале тихо родилась, а после осмелела и набрала силу грустная-грустная песня. Пели ее девки на знакомый мотив «По диким горам Забайкалья», и поняла Варя, что поселковые узнали о ее приходе, пели для нее «вольной» особым укором…