— Да не-е… — Верка уже лениво разглядывала свои оголенные до плеч руки. — Моя ласкова спит крепко. — Она громко, с потягом тела, зевнула, сцепила над головой ладони. — Эх, мужичка бы счас… Да, Шурья… Эта война вдовушку так испохабила. Не могу я выше себя прыгнуть, не дано мне таких силов. Вот и развязала Верка все узлы…

— А Бога ты не боишься, Верочка?

— Ты, Лучинина, не дотошничай, не подводи меня к этому! — зло вскинула кулаки Спирина и тут же выровнялась голосом. — Знали некие высокие товарищи, что много греховного себе разрешили. Потому и объявили, что Бога нет. А нет Бога — нет совести, а нет совести, то и греха нет, и вытворяйте народы что там хошь…Ну, не будем ходить в лес за дровами… Поважать гостейку питьем боле не стану, да и сама обойдусь таком. Давай-ка, солдатка, лучше в твое заглянем, ты ж погадать, однако, прибежала.

Спирина медленно тасовала истрепанные карты, сочувственно поглядывала на соседку.

— Странная ты баба, Шурья. На людях — царица неприступная, а дома-то, наедине с собой… по мужу вся извелась. Брось! Матвей твой живой, сама здоровехонька, два сына бока подпирают — радуйся! Про себя скажу. У меня куда хужей, а молчу или уж за веселое слово прячусь. Три года мы в соседях, а много ты слышала моих жалоб. А услышала б, так слезой облилась. Впрочем чужие слезы глаз не едят. По Чулыму жили, за Зырянкой. Ага, туда родителей с Алтая сослали. Только малость попривыкли, кинули сюда с мужиком. У меня там, по Чулыму, мать, отец и сын схоронены.

— Так, ты и до Таечки рожала?

— Говорю, парнишка был.

— Болел?

— Голод, тиф в тридцать первом… Я с мужиком тоже бы окачурилась, да нас, молодых, увезли гарь расчищать, все лето мы в отдельности от поселковых и не ухватили тиф. Да, сколько уж годов прошло, а разве такую беду вытравишь из сердца. Одна у меня Таечка теперь, да и та хворая. Да-а… Беда наша и в детях наших не изживется — долго об этом балакать… Вот говорят, что Верка распутная… Ты за стенкой живешь, все слышишь: часто ли я мужиков привечаю? То-то! Ходит один из сплавконторы. Знаешь, из тех у ково седина в бороду, а бес в ребро. Мне мальчонку родить хочется, чтобы к старости сыночек-то подсобным костылем… Только не понесу, однако, от этова начальничка, расплескал он свое… А кто помоложе — спробуй затащи! Боится, затылок чешет, как бы после ево отцом, кормильцем не объявили.

Верка наконец закончила раскладывать карты, допила остатки самогона в своем стакане и, откинув назад голову, диким, плачущим голосом закричала частушку:

Алименты, алименты,Алименты — дьяволы…Через эти алиментыХодят девки яловы!

Спирина помолчала, долгим взглядом посмотрела на Александру.

— Значит, письма долго нет от Матвея… А сердце ничево не вещало? Тут одна знакомая из деревни Игрековой приходила и рассказывала. Ни с тово, ни с сево, вдруг стакан у ней лопнул в шкафу. «Сижу, — говорит, — одинова разу, о мужике своем трепетно думаю, а уж сильно на вечер. С утра я тот стакан в руки не брала. И вот тамотка он и тенькнул. Подошла — глико, двумя половинками раскинут. Ну, думаю, во-она к чему… Известия мне никакова, а после и приносят похоронную».

Они склонились над столом: Александра сосредоточенная, полная ожидания, что скажут карты, а Спирина с намерением угодить потаенным желаниям соседки.

Каким-то чужим, распевным голосом, почти не глядя на стол, Верка говорила то, что вещала уже многим:

— Для дома, для семьи… чем сердце успокоится… Так, Александра. Видишь ты, что показывают карты? Гляди — живой твой Матвей! Живой, но что-то вроде нехорошо, не ладно что-то с ним. Может, в госпитале?

Именно это, желанное в войну слово и вывело Александру из ее тревожной заботы о муже. Она выпрямилась на лавке, наконец, почувствовала спиной, что из окна дует, опять увидела старенькую, смытую клеенку стола, цветные пятна спутанных уже карт и тугой завиток желтых волос на восковом виске Спириной.

Жив Мотя, жив!

Александре хотелось скорее остаться наедине со своей радостью и она схватила фуфайку.

— Засиделась я, побегу. Спасибо на добром слове, Верочка!

— Каки таки благодарности! — Спирина легко вскочила с табуретки, раскинула руки. — Приходи, кума, косоротиться!

2.

Барак полон лунного света и полон своей жизни, какой всегда живет по ночам старый, давно обжитой дом.

В прохладной тишине размеренно чиркал сверчок за печью, где-то у порога невнятно скреблись мыши, приглушенно постукивали от налетного ветра печная заслонка в трубе и размороженная оконная рама. Наконец как-то обособленно от всего гремели жестяным маятником ходики на стене. Александра не любила часы. Они постоянно напоминали ей об уходящей жизни, в холодную зимнюю рань, в осенний суточный дождь и поколенную грязь, в любую ночь-полночь торопили ее на завод — всегда, сколько она себя помнит, гнали что-то работать, что-то делать. А как предательски ускоряли они бег своих черных стрелок, когда выпадал для нее редкий час отдыха, час того желанного безделья!

Перейти на страницу:

Похожие книги