— Едрена шиш! Шурья, а ты Ефимчика костерила по всем швам… Вот он, Бояркин, каков! И правда, ково только не выручал. Ну, а что цену дерет: потереби-ка сенцо из стога слежалова, померзни-ка день на улке. Бык-от шагает, не торопится… Бери сало, удоволь мужика. Верно, такой уж дедов порядок, что сам хозяин не съешь, а работника накорми. У меня отец — это до колхозов. Бывало, наймет хлебушко молотить — всех три раза в день до отвала накормит. Сам потчует и приговаривает: «Чтоб все наелись, чтоб и завтра руки-ноги вертелись!» А я ведь, Шурья, к тебе соберусь — Ефимчик мне во как надо!
— Чево он тебе?
— А у нево сестра-то столовска крыса…
— Ну и чо?
— Узнаешь чо.
… Так вкусно зашкворчало, заговорило на большой чугунной сковородке сало, такой он горячий, жирный дух потянулся по бараку, что не выдержали Сережка с Бориской и, кажется, намертво прилипли к большой обтертой плите. Стояли, тянули свои худенькие шеи к сковородке ребятишки, сглатывали тягучую голодную слюну, и молча кричали их лица о желании есть, рвать зубами это недоступное им сало, чтобы ощутить его дурманящий вкус и ту желанную, ту редкую теперь сытость.
Александра сама, глотая нарастающую течь слюны, положила сыновьям по ложке-полторы поджаренного картофеля, строго досмотрела, чтобы и тому и другому попало ровно по две глызки темного, источенного жаром, сала.
— Брысь по углам!
Давнее недоедание уже приучило ребятишек прятаться с такой вот случайной, не застольной, едой. Они разошлись бы и сами, без материнских слов. Сережка устроился за кроватью на ящике, а Бориска скользнул в передний угол, под божницу.
— Ему так с опупком наложила…
— А я тебе, большак, добавить могу… — тихо пригрозила от плиты Александра, ворочая ножом картошку. Это тоже был признак военного времени: постращать сыновей, чтобы осадить их постоянный и неутолимый аппетит. Всякая жалость со стороны матери — она только увеличила бы ребячьи жалобы на голодуху.
Едва разделся Ефимчик и, прихрамывая, прошел к столу, как в барак влетела восторженная Верка.
— А я к тебе хозяйкой, Шурья!
И Спирина вскинула над головой зеленоватую бутылку с бумажной затычкой.
— Раз уж с бутылкой — хозяйка! — раскинул над столом длинные руки Бояркин. Он повеселел, задергал плечами.
— Угощай, коли так… — поджала губы Александра и испуганно покосилась на Сережку: тот старательно вылизывал блюдце.
Верка перехватила взгляд Лучининой, поняла его. Ишь ты… Уже и оглядывается на старшего. А то что ж! Поди-ка, мал-мала маракует парнишечка… Да, пришло время, уже и перед сыном совесть матери держит ответ. Серьга-то как бы доглядом от отца…
Спирина сбросила пальтишко и легкой кошечкой шмыгнула за печь к ящику.
— Сереженька, а Таечка-то ждет-пождет… Какую куклу я ей сшила, ты посмотри только. И вот что… До меня не уходить, забоится одна Таечка. А чуть что — стучите в стену, приду.
— Ступайте! — вроде бы и неохотно разрешила Александра сыновьям и подмигнула Сережке, ласково успокоила: остатки сладки! Все, все будет ваше…
Вот уж не думала Александра, что доведется ей выпивать за одним столом с Бояркиным да еще в своем бараке. Что сено привез, что на стайку покидали вместе — видели, конечно, соседи и это ничего, это неосудимо. Считай, каждый день Ефимчик толкается на чужих дворах. Накормить, напоить чаем мужика с морозу — тоже дело обязательное. А вот застолье с выпивкой, да в этот поздний час… Ладно, никто вроде не видел, что сосед зашел в барак. А потом, из той она фамилии, к которой никогда грязь не лепилась — гордо погрела себя в мыслях Александра и уже весело ставила на стол хлебольную чашку погребной капусты.
Верка налила толстые высокие рюмки, взбодрила ложкой осевшую, было, в сковородке картошку и быстро нарезала хлеб. Хлеб она тоже принесла от себя.
— Ну лоскутовцы… Кто в рай, кто в ад, а мы фокстротиться в горсад!
— Со скорым женским днем, что ли… — с робкой улыбкой напомнил Бояркин. — Я уж вас загодя величаю.
— Дак, кто праздничку-то рад… — развела руками Спирина. — Пей, не отставай, Шурья!
Степенно, стеснительно даже вел себя за столом Ефимчик и это удивляло Александру. Не спеша, манерно выпил самогон, помял уголки рта толстыми пальцами и ел медленно, не жадничал возле чужого. Широкое лицо мужика раскраснелось, обмякло в тепле, лучилось глазами. И Верку он слушал внимательно, с низким наклоном лохматой головы.
— Ты поднаумь сеструхе… — тянулась маленькая Спирина к Бояркину. — С начальником ОРСа я сойдусь — мужик он не боле тово.[45] Но пусть и сестра кинет ему словечко: нужен на кухне человек! Ой, соседи, одна у меня счас мечта: в столовку попасть. Да хоть и гнилу картошку чистить, пускай, полы мыть. Все бы по зимам на морозе не колела, а потом и надсады такой нет на кухне. И работа дневная, Таечка-то все больше у тебя, Шурья, спит, как в ночную я смену… Ты не суди меня, соседка. Ну, какая я супротив тебя, ты глянь. Грыжу вот-вот наживу, свалит меня этот горбыль. Десять уж лет тайга станову хребтину гнет — сколько можно?!
Верка допила рюмку и отчаянно-веселым голосом рванула горького содержания частушку: