«Может, и в самом деле уступить жене?» – заколебался на минуту Милушкин. И вновь ему припомнилось, как мать отнимала у отца ружьё. История как будто повторялась, правда, с той существенной разницей, что тогда рушилась вся жизнь до основания, отбирали у них всё без остатка, оставляли без всяких средств существования, а теперь они ведь могут прожить и без коров, и без поросят, если свиней тоже запретят. Тогда едва до смертоубийства не дошло, а нынче таких страхов нет, просто он хочет забить животину, свою собственность. Не имеет права, что ли?! Неужели слушать глупую бабу?! Подумаешь, жалостливая какая нашлась! «Она нас кормила!» Если так рассуждать, то и курицу не тронь! Куры нас яйцами кормят, ну так давайте будем на куриц молиться! Смехотурища!»
– Ну хватит придуриваться! – прогудел наконец Иван. – Нечего это самое… мозги мне пудрить. Ишь ты – даром! Скажешь тоже! Вот этого они как раз и хотят – даром забрать. За спасибо отдай, да?! Как бы не так! А они небось возьмут, не откажутся!
А сам думал: «Да так и так пришёл Зорьке конец. Попадёт она, бедняжка, в ту же оскудевшую Черемшанку или Зыряновку, в холодный и грязный коровник, заморят, замордуют её за одну зиму, молока станет давать меньше козы, скажут: остарела и пустят под нож!.. А у неё к тому времени и мяса-то на костях уже не останется!.. Нет уж, лучше сейчас кончить Зорьку. Ничего не выйдет у вас, хитрованы, с указом! Фигу с маслом вам!»
И, изо всех сил сжав топорище, нарочито твёрдой, слоновьей поступью направился Иван на задний двор. А Елена расстроилась не на шутку, разревелась, прямо-таки в истерику впала.
– Злодей! Изверг! Душегубец! – вопила она вдогонку мужу, выскочив на крыльцо, вся раскосмаченная, зарёванная.
«Сдурела баба, воет, будто по покойнику, – досадливо морщился Иван. – И не боится, холера, что соседи услышат!»
Надо было загнать Зорьку в стайку, там сподручнее будет с нею управиться, и никто не увидит. Но корова инстинктивно почувствовала грозящую ей смертельную опасность, забилась в дальний угол заднего двора, выставила рога и всхрапывала дикошаро, прямо-таки по-звериному. «Животное, указов не читает, а тоже что-то соображает, – размышлял, злясь, Милушкин, – если бы Елена не заголосила, так, пожалуй, корова ни о чём не догадалась бы. Эх, незадача! И топор надо было спрятать под рубахой. Все жить хотят, чёрт возьми, все свою выгоду блюдут».
Пришлось взять здоровенный дрын, чтобы укротить корову и загнать её в стайку. «Куры и свиньи будут мёрзнуть теперь зимой, она же заместо печки тут была, – подумалось Ивану, когда он входил вслед за коровой в стайку, – всех она, Зорюшка, обогревала, без неё пусто станет на подворье и не так сытно за столом… А ведь я вроде бы и в самом деле живую и добрую душу, подобную человечьей, намереваюсь загубить!.. Тьфу, пропасть! Это Елена, негодница, внушила! Нет уж, дудки, не будет по-вашему! Мы сами с усами и сделаем так, как нам лучше, так, как нам хочется!»
Милушкин опять запальчиво заспорил мысленно с кем-то очкастым, лысым и бледным, не ведающим загара, сидящим в мягком кресле в просторном уютном кабинете и изобретающим неумные указы. Это помогло подавить позорную для мужчины слабость, жалость к скотине, и вызвать в душе всплеск ярости. И, буквально падая всем телом вперёд, Иван длинно-длинно шагнул и рубанул топором Зорьку по шее…
Половину коров перебили в ту ночь в Урзуне. А назавтра пришли газеты, и выяснилось, что запрещение касается только столиц да областных центров.
Нечаянность
Слесарь железнодорожного депо Семён Волегжанин ранним майским утром шёл на работу узкими улочками Ермаковки, примыкавшей к станции Черноярск-сортировочный. Подле станции высились четырёх– и пятиэтажные благоустроенные дома, там и все службы дорожные, и клуб, и магазины, и средняя школа, а тут, в Ермаковке, сплошной частный сектор. Если б не зазноба, у которой переночевал, Семён сюда бы ни ногой.
Ближняя к железной дороге улочка, по которой сейчас шагал Семён, самая неблагополучная, уж очень заболоченная и замусоренная до безобразия. В апреле, когда снег сойдёт, по этой улочке едва проберёшься, грязюка неимовернейшая, мутная вода из глубоких придорожных канав выпирает на проезжую часть дороги, засыпанную галькой и шлаком. Канавы и сейчас полны непроглядной жижи, поросли осокой, калужницей, чередой. Выглядывающие оттуда консервные банки, вёдра с прохудившимися днищами и остовы детских колясок – весь этот неприглядный металлический хлам колол глаза. Отвратный пейзаж!.. Непонятно, как на таком гиблом месте ухитрялись существовать люди?! Впрочем, многие вконец обветшавшие домишки, угрузшие в болотную землю наполовину, зияли пустыми проёмами окон и дверей: заброшены. Так что и спросить не с кого, некому здесь навести порядок.