— Ты не понимаешь. Я просто ничего не сделал и не спас никого из тех, кто был мне дорог. Всё, что я могу теперь, это последовать за ними.
Да он рехнулся, понял я вдруг со всей отчётливостью. Взгляд его был жуток и по-настоящему безумен. Да и много ли нужно впечатлительной натуре, только-только вступившей во взрослую жизнь…
Окна и двери здесь были закупорены, и от воздуха, тяжёлого, пропитанного красками, даже у меня мутился рассудок. Я потянулся к форточке.
— Не открывай окно, — предостерёг Хассель. — Они могут заметить. Ты спрашивал, что я собираюсь… Если хочешь, я покажу тебе. Его ещё никто не видел.
Один из холстов в глубине комнаты был полностью завешен, и я даже не обратил на него сразу внимания. Хассель терпеливо подождал, пока я подойду близко, и открыл моему взгляду картину.
Если бы только можно было назвать это картиной!..
Огромный каменный божок — он сидел, опустив руки на согнутые колени, а тяжёлый подбородок — на грудь. В позе его не было ничего величественного: казалось, он взгромоздился на пригорок, который нашёл, и подгрёб под себя всё, до чего дотянулся. Бочковатую его фигуру увешивали включённые телевизоры и трибуны с микрофонами, глаз же, да и лица в целом было не разобрать. Изображение местами пересекали грубые линии: холст разрезали на куски и снова наскоро сшили чёрными нитями. Нет, понял я, это были строительные леса: кое-где на них стояли маленькие люди, они старательно чистили, полировали и подкрашивали фигуру божка там, где это было необходимо.
— Это не всё, — улыбаясь, сказал Хассель. — Посмотри в окно. Видишь то здание с вращающимся кубом над всей крышей? Раньше там клеили рекламу.
— Нет, — признался я. Из окна Хасселя видны были только фундаменты соседних домов и решётки водостоков.
— Да, но с чердака его видно, я проверял. Завтра вечером, когда стемнеет достаточно, я притащу туда проектор, там есть место, где будет удобно его поставить, и посажу идола на тот штырь, где сейчас вращается куб. Понимаешь? Он будет моститься на этой жёрдочке и не сможет с неё слезть — ведь там высоко до крыши и всё вокруг вертится. А после, когда увидят уже многие, я сделаю вот что, — он показал края холста, где нити были завязаны непрочными мягкими узлами. — Я вытяну их и тогда он начнёт распадаться по кусочкам, с каждым вращением куба… Я устрою так, я уже смотрел, как надо сделать.
— Клод, — я потрясённо покачал головой. — Понимаешь ли ты, что делаешь? Это уже не искусство. Это акт самоубийства.
— Я знаю, — сказал он тихо и кивнул.
Я протянул было руку — наверно, в наивной попытке его остановить.
— Нет, — Хассель отодвинулся в сумрак комнаты и чему-то шёпотом рассмеялся. — Не прикасайся к смертнику. Это заразно. Не читай его стихов. Не носи его флагов. И будешь спасён.
Мне показалось, в последних словах прозвучала насмешка — надо мной, а может, и над ним самим. Над всем этим миром.
— Боишься? — он завесил холст так, как было сначала. — Уходи. Я никому не скажу, что ты был здесь.
Мне рассказывали потом, что когда к нему постучались, он уже успел закончить прежде.
66
Доброе утро, Лаванда.
Комната вокруг была странно другой: она полоскалась в новом свете, мягком, полосатом, несколько водянистом, как будто невидимый дождь шёл уже и здесь.
Он струился снаружи, мерно, равнозвучно, он успокаивал. И кроме него не было ни звука больше.
За окном — она подошла посмотреть — воздух застыл в неопределённом времени суток. Это были сиреневатые прозрачные сумерки, что не сгущались, но и не светлели ни на шаг. Наверху же ровной белой половинкой зависла луна.
Ах вот куда она делась — Лаванда посмотрела на ту, что осталась у неё в руках.
Что-то пошло не так.
Спору нет, Чечёткин поступил глупо и подло, подставив тех людей, кто летел с ним в самолёте, и тех, кто жил в районе, на который пришлось падение. Амулет искать пока бессмысленно — хотя, как только поутихнет пожар, она вышлет специальный отряд. Но даже если предположить, что кирпич раскололся или сгорел…
Лаванда много читала про уничтожающие камни — правды и неправды, в таких делах не приходится доверять ни одному источнику — и некоторые предания и впрямь говорили, что при расколе амулета те слепые воинственные силы, что некогда были в него заключены, выходят на волю. Но никто же не вышел из мела, когда он разломился в руках у Лаванды прошедшей весной. Отдельные рассказчики, правда, уточняли — при расколе последнего из амулетов, когда некому больше становится сдерживать натиск. Но даже если так, сердясь на пустопорожье сочинителей, думала Лаванда, если счесть разрушенными давно утраченный грифель и совсем недавно потерянную глину, если взорвался кирпич… Хорошо, если предположить, что мел не может больше надёжно хранить все силы в себе из-за дурацкого разлома. Всё равно где-то в тайниках Ринордийска лежит ещё чёрный уголь — и он-то никуда не девался.
Или? — спросила она себя.
Или? — спросила она у белых птиц, рассевшихся на ветках. Но те курлыкали спокойно, вишня шелестела тёмной листвой, и красные потоки всё так же густо стекали в почву, ничто не нарушало привычного их хода.