«Но самое сильное впечатление, отчеканившееся в душе навсегда, никогда не казавшееся сном, а остающееся ужасной правдой, — был крик Прасковьи Яковлевны Николенко. У нее на глазах немцы убили Евлампию Пантелеевну Бараненко, ее мать, — единственную женщину из всех расстрелянных. Убили прямо во дворе, под грушей, где она стояла, заламывая руки к Богу и прося пощады для своих детей.
Услышав крики и не подозревая, чем они вызваны, Николай, побежал к дяде Якову, где любил запросто пропадать на пасеке. Прибежал и увидел… Запечатленная картина по сей день стоит перед глазами, будто он навсегда остался там, изваянный жутью. А за воротами все еще стоял немец, сделавший роковой выстрел. Он не успел опустить винтовку, и хищное дуло, казалось, искало новую жертву, примерялось к появившемуся во дворе Николаю, обмершему перед происходящим. Мальчишка загипнотизировано смотрел в четную точку и не двигался.
— У-и-и!!! Ой-и-и!! — неслось из уст охваченной горем Прасковьи Яковлевны. — Изверги! Нелюди! — кричала она и зажимала рот рукой, боясь, что немцы поймут ее слова и отыграются на ее дочке, стоящей рядом.
Из пробитого виска Евлампии Пантелеевны струилась черная, густая кровь и растекалась по затылку, шее и лицу, а оттуда попадала на руки дочери, успевшей подбежать и обнять убитую за голову, напрасно стараясь заглянуть ей в глаза и увидеть там проблески жизни. Вытирая слезы, бьющаяся над убитой женщина наносила красные мазки на свои щеки, пряча в ту материнскую плоть проклятия и стон беспомощности, ненависти и жажды мщения. И то было последнее, чем могла защитить ее Евлампия Пантелеевна, последнее — утопить в своей крови дочкину крамолу, бунт, а значит, — смерть.
— Дайте, — хрипела потерявшая силы Прасковья Яковлевна, — умере-е-ть!
Все остальные звуки терялись и глохли в этом на всю вселенную несущемся то ли вое, то ли стоне, таком тоскливом и долгом, что он казался составной частью войны, пожаров и страшных кончин».
По дороге к группе задержанных добавлялись другие мужчины, которые по крикам из дворов, где раньше случилась беда, поняли, что происходит, но не успели скрыться. Все они молчали, только мерили друг друга острыми оценивающими взглядами, наверное, прикидывали, кто в новой ситуации друг, а кто враг, кому можно довериться и есть ли шанс на спасение. Процессия достигла нижней улицы, идущей вдоль Осокоревки, повернула налево и направилась в центр поселка. Там, возле моста через речку, на свободном участке берега, остановилась.
Задержанных, доставленных со всех концов поселка, набралось около 150 человек. Их согнали в низину, сбили в кучу, окружили со всех сторон вооруженными карателями и овчарками. С флангов от них — со стороны поселка и со стороны моста — поставили пулеметы. А впереди на возвышенности стояли немецкие офицеры и толпились люди, в основном, подростки — невольные зрители. Их тоже силой пригнали сюда, чтобы видели, чем может закончиться неподчинение властям.
Алексей пробрался внутрь толпы задержанных, заметил Бориса Павловича с побелевшим лицом, подошел к нему.
— Как ты тут оказался, Борис? — спросил он у зятя. — Ты же был на работе.
— Вот с работы меня и взяли, — ответил Борис Павлович. — Не только меня, а всех. Тут и папаша ваш и дедушка Алексей.
— За что они нас, не знаешь?
— А чтобы мы не шли воевать, когда наши придут. Они боятся нас, Алешка, понимаешь… Смотри, даже стариков забрали. Тут и мой отчим с братом, и мой дядька родной…
Алексей встревоженно оглянулся. Чуть в стороне увидел поникших, прислонившихся друг к другу отца и своего деда. Яков Алексеевич и Алексей Федорович явно ослепли от горя, ничего не замечали вокруг. Он пробрался к ним.
— Сынок! — кинулся к Алеше Яков Алексеевич. — Зачем ты здесь?
— Пришли во двор, забрали…
— А с остальными что?
— Петька бежал, живым останется. А мама… маму убили… — и Алексей рассказал отцу все, что успел увидеть.
Яков Алексеевич сгреб колпак в кулак, дернул с головы, закрыл им лицо, громко зарыдал.
— Незачем мне жить, сынок, коли так. А ты выбирайся отсюда, слышишь! Всеми силами выбирайся.
Наверху, где стояли немцы, наметилось какое-то оживление. Немцы зашевелились, начали резче перебрасываться отдельными фразами. Наконец один из них взял рупор. Он долго что-то говорил, размахивая рукой с перчатками и вертя головой по сторонам.
— Зачем тут речи? — удивился Алеша. — Перед обреченными…
— Значит, что-то будет, — ответил Борис Павлович. — Давай слушать.
Наконец, они поняли, в чем дело. Немцам нужна была рабочая сила, всякие специалисты — все же жизнь продолжалась, и они даже надеялись выиграть войну. Поэтому этот фашист сказал, что надо отобрать 30 человек для продолжения хозяйственных работ. А также предложил выйти всем, кто согласен последовать за армией вермахта, обещая помилование.
— Идите, идите! — зашептал Яков Алексеевич. — Оба идите!
— Куда «идите»? — возразил Алеша. — С немцами уходить?
— Да причем тут… Эт, братец! Пока они разберутся…
— Шнель, шнель! — орал немец.
И тут раздался голос кузнеца Сулимы:
— Так, а что, кузнецы уже не нужны?